(1882-1941)
James Augustine Aloysius Joyce
 

Сестры. Пер. и вступление В.В. Вейдле (?)

Рассказ, печатаемый здесь, взят из первой книги Джойса, по крайней мере — из первой прозаической его книги («Dubliners» — «Дублинцы» 1914). Он еще нисколько не предвещает «Улисса», этой огромной психологической эпопеи, с которой только и началась мировая слава ирландского писателя. Но «Улисс» был опубликован почти десять лет спустя. Однако, сама по себе, хоть и не будучи ничем похожа на «Улисса», первая книга Джойса — замечательная книга. И если бы он написал ее одну, то несмотря на всю ее внешнюю скромность, бесшумность, она обеспечила бы своему автору почетное место в новейшей ирландско-английской литературе.

Отныне для него не было надежды больше: случился третий припадок. Каждый вечер, проходя мимо его дома (были каникулы), я смотрел на четырехугольник света в окне; каждый вечер я находил окно освещенным одинаково: слабо, ровно. Если бы он умер, думал я, я увидел бы отражение свечей на потемневших шторах; я знал, что у изголовья умерших ставят две свечи. Он говорил мне часто: «Недолго мне осталось жить на этом свете», а я думал, что он это так только бормочет. Теперь я сдавался перед очевидностью. Каждый вечер, подымая глаза к окну, я повторял про себя тихонько слово «паралич». Оно звучало странно для моего уха, как «гномон»1 в геометрии Евклида и «симония»2 в катехизисе. Но сегодня оно звучало как имя злого и дьявольского существа. Оно внушало мне ужас, это слово, а все-таки мне хотелось приблизиться к мертвому и посмотреть на дело паралича.

* * *

Старый Коттер курил, сидя у огня, когда я спустился к ужину. Покуда тетя накладывала мне овсяной каши, он сказал, как будто возвращаясь к какому-то предыдущему своему замечанию:

— Нет, я не скажу, чтобы он был прямо-таки... но в нем было что-то странное... что-то немного зловещее по-моему...

Он начал с того, что подымил своей трубкой, очевидно, обдумывая свое мнение. Ах этот скучный старый сумасшедший! Бедняга; первое время он еще забавлял нас, говорил Бог знает о чем, о стихах, но мне быстро наскучили его бесконечные разговоры.

— У меня есть своя собственная история на этот счет, — прибавил он, — я думаю, что в этих случаях... в этих особых случаях... Но это трудно объяснить...

Он еще немного подышал трубкой, не излагая своей истории. Дядя заметил, что я смотрю на него, и сказал мне:

— Ну вот! Твоего старого друга больше нет в живых; тебе будет грустно узнать это.

— Кого?

— Отца Флинна.

— Он умер?

— Г. Коттер только что нам это сообщил; он проходил мимо дома.

Я понял, что за мной наблюдают, а потому продолжал есть, как будто новость меня не интересовала. Дядя объяснял Коттеру:

— Мальчик был с ним очень дружен. Надо вам сказать, что старик многому его научил. Говорят, он имел к нему слабость.

— Господь да сжалится над его душой! — благочестиво прошептала тетя.

Старый Коттер взглянул на меня. Я не хотел уступить ему и не отрывал глаз от тарелки. Он принялся опять за свою трубку и грубо плюнул в огонь:

— Не хотел бы я, чтобы мои дети были слишком близки к такому человеку.

— Что вы хотите сказать, г. Коттер? — спросила тетя.

— Нехорошо это для детей. Пусть они себе бегают куда хотят, и играют с другими ребятами, а не... Не правда ли, Джек?

— Я тоже так думаю, — ответил дядя. — Мальчишка должен учиться боксу на своей площадке. Это то, что я постоянно повторяю этим розенкрейцерам: надо делать гимнастику, упражняться. Когда я был мальчиком, каждое утро, зимой и летом я купался в холодной воде и это сделало меня таким, как я есть. Образование — хорошее и звучное слово, но... Угости-ка г. Коттера бараниной, — прибавил он, обращаясь к тете.

— Нет, нет, мне не хочется, — сказал Коттер.

Тетя взяла блюдо с буфета и поставила его на стол:

— Но почему же это не хорошо для детей, г. Коттер? — спросила она.

— Это плохо для детей, потому что они очень впечатлительны. Когда они видят такие вещи... то это им...

Я набивал рот овсяной кашей, чтобы не выдать своего негодования. Какой невыносимый дурень этот красноносый старик!

Было поздно, когда я заснул. Хотя я был и очень сердит на старого Коттера, считавшего меня за ребенка, я все же ломал себе голову, стараясь найти смысл его недоговоренных фраз. В темной моей комнате мне казалось, я вижу снова грозное, серое лицо паралитика. Я натягивал поверх головы одеяло и старался думать о Рождестве. Но серое лицо продолжало меня преследовать. Бормотанье слетало с его губ, и я понимал, что призрак хотел бы исповедаться в чем-то. Я чувствовал, как душа моя удаляется куда-то, где распутничают и веселятся: призрак ждал меня там. Он начал шепотом исповедываться мне, и я не мог понять, почему он все время улыбается и почему так много слюны выступило у него на губах. Но я вспомнил в ту минуту, что ведь он умер от паралича, и почувствовал, что я улыбаюсь тоже, как бы для того, чтобы отпустить согрешившему священнику его грехи.

На следующее утро, после кофе, я пошел проведать домик на Грит Бритэн Стрит. То была скромная лавка с неопределенной вывеской: «Новинки». Новинки состояли главным образом из чулок для детей и зонтиков; обычно к витрине прикреплено бывало объявление: «Здесь перекрывают зонтики». В тот день никакого объявления не было видно, так как шторы были спущены. Траурный букет был привязан лентами к дверной ручке. Две бедные женщины и телеграфист читали приколотую к нему карточку. Я подошел тоже и прочел:

1 июля 1895
Его преподобие Джемс Флинн
(ранее священник церкви св. Екатерины, Мит-Стрит)
в возрасте шестидесяти пяти лет.

R.I.P.3

Карточка убедила меня, что он мертв, и очевидность меня смутила. Если бы он был жив, я вошел бы в темную комнату позади лавки и нашел бы его там в его кресле, возле огня, как бы задыхающимся под своим пледом. Может быть тетя дала бы мне для него пакетик нюхательного табаку, и подарок этот вывел бы его из его полусонного состояния. Всегда мне самому приходилось пересыпать табак в табакерку; его руки слишком дрожали: он бы половину просыпал на пол. Даже когда он поднимал свою большую, неуверенную теперь руку к носу, облачки табачной пыли проскальзывали у него между пальцами и падали на одежду. Быть может, это постоянное кропление нюхательным табаком и придавало его старому священническому одеянию такой странный блекло-зеленый цвет; во всяком случае, красный, почерневший от понюшек платок, которым он пытался смахнуть с себя просыпавшийся табак, помогал мало.

Мне хотелось войти, увидеть его, но я не смел постучать... Я удалялся медленно по улице, залитой солнцем, читая в витринах, по дороге, театральные афиши. Мне казалось странным, что ни я, ни город не принимали траурного вида, и я с грустью ловил себя даже на ка-ком-то чувстве независимости, как будто его смерть меня от чего-то освободила. Мне казалось это странным, потому что, как накануне говорил дядя, он меня многому научил. Он учился в ирландском колледже в Риме и я обязан был ему правильным латинским произношением. Он мне рассказывал о катакомбах и Наполеоне, объяснял смысл разных частей обедни и облачений священника. Его забавляло иногда задавать мне трудные вопросы, спрашивать меня, как в том или другом случае должно поступать определенное лицо, признавать ли какой-нибудь грех смертным или его надо считать простым несовершенством. Эти вопросы открывали мне таинственную сложность всех установлений Церкви, которые раньше казались мне чем-то совсем простым. Обязанности священника по отношению к Евхаристии и тайна исповеди казались мне столь трудны и сложны, что я не мог понять, как находятся люди достаточно храбрые, чтобы не испугаться их. Я не удивлялся, когда он рассказывал мне, что Отцы Церкви, дабы распутать все эти сложнейшие вопросы, писали тома такие толстые, как адресная книга, и напечатанные так мелко, как печатаются казенные объявления в газетах. Часто, после долгих размышлений, я не мог дать никакого ответа или только глупый и робкий, над которым он смеялся тихо и два-три раза покачивал головой. Иногда он расспрашивал меня досконально о словах литургии, которые я выучил наизусть, и когда я начинал бормотать, он задумчиво улыбался и качал головой, поднося при этом обильные понюшки табаку попеременно к каждой ноздре. Улыбаясь, он открывал свои длинные пожелтевшие зубы и клал язык на нижнюю губу, что было мне как-то неприятно вначале, когда я его еще мало знал.

Я шел по солнечной улице, вспоминал старого Коттера и старался восстановить в памяти продолжение моего сна. Я припоминал, что видел какие-то длинные бархатные портьеры и старинную висячую лампу, покачивающиеся слегка. Я чувствовал даже, что был очень далеко, в стране со странными нравами, — в Персии, думал я. Но окончания сна я припомнить не мог.

После обеда тетя взяла меня с собой к покойнику в дом. Солнце зашло. Но стекла домов, глядевших на запад, отражали рыжее золото длинной гряды облаков. Нанни встретила нас в холле и, как если бы было невежливо заговорить с ней вслух, тетя только обменялась с ней рукопожатием. Старушка с вопросительным видом подняла руку, и когда тетя кивнула головой, она пошла впереди нас по узкой лестнице, опустив голову так, что она едва достигала высоты перил. На первой площадке она остановилась и сделала нам знак войти в комнату покойника. Тетя вошла и Нанни, видя, что я колеблюсь, несколько раз кивнула мне. Я вошел на цыпочках. Свет сквозь кружево занавески заливал комнату тусклым золотом, от которого суживалось и меркло пламя свечей. Он лежал уже в гробу. Нанни подала пример, и мы все трое стали на колени. Я старался молиться, но не мог собрать мыслей и шепот Нанни отвлекал меня. Я видел, как жалко была пришпилена ее юбка сзади, как потерлись ее прюнелевые башмаки. Мне пришло в голову, что старый священник улыбается в своем гробу. Но нет! Когда мы встали и подошли к его изголовью, я не заметил, чтобы он улыбался. Он лежал, торжественный, в своем облачении и его пухлые руки некрепко придерживали дароносицу.

Его лицо казалось мясистым, — тяжелое, серое, с глубокими ноздрями, темными, как пещеры, окаймленное жидким белым волосом. В комнате был запах цветов.

Мы перекрестились и вышли. В маленькой комнатке внизу мы нашли Элизу, с достоинством сидевшую в кресле. Я пробрался к моему обычному месту в углу, покуда Нанни доставала из буфета графин с хересом и рюмки. Она поставила рюмки на стол и попросила нас выпить. Повинуясь сестре, она разлила херес и передала нам. Она угостила меня также сухим печением, но я отказался, боясь, что наделаю шума, жуя его. Мой отказ, казалось, ее огорчил; она села на диване позади сестры. Все молчали; мы смотрели все в камин без огня.

Тетя подождала вздоха Элизы, потом сказала:

— Ну что ж, он отошел в лучший мир.

Элиза вздохнула еще раз и кивнула в знак согласия головой. Тетя потрогала рюмку раньше, чем поднести ее к губам:

— Он... не страдал?

— О! Он совсем не страдал, — ответила Элиза. — Нельзя было даже заметить, когда именно он перестал дышать. Слава Богу! У него была хорошая смерть.

— И все?..

— Отец О'Рурк говорил с ним, во вторник; он совершил миропомазание, он его приготовил. Все было сделано.

— Отдавал ли он себе отчет?..

— Он был совершенно готов.

— Так и можно подумать, судя по выражению его лица.

— Женщина, которая его мыла, тоже говорила так.. Она говорила, что у него такой спокойной вид, совсем как у спящего. Никто бы не подумал, что у него будет такая тихая смерть.

— Пожалуй, что и так, — одобрила тетя. Она выпила еще немножко хересу.

— Во всяком случае, мисс Флинн, для вас должно быть большим утешением знать, что вы все сделали для него, что могли; вы так ему были преданы обе.

Элиза погладила себя колени:

— Ах, бедный Джемс! Видит Бог, мы сделали все, что могли, несмотря на нашу бедность; нам не хотелось, чтобы он хоть в чем-нибудь нуждался, покуда был жив.

Нанни положила голову на спинку дивана, как будто собираясь заснуть.

— Смотрите, бедная Нанни, — сказала Элиза, — она совсем выбилась из сил. У нас было столько хлопот с омовением, с фобом, с заупокойной обедней. Не знаю, что бы мы и делали без отца О'Рурка. Он принес нам и цветы, и свечи, он написал некролог для «Фримановой Газеты», он устроил страховые дела бедного Джемса и бумаги для кладбища.

— Как это мило с его стороны, — сказала тетя.

Элиза закрыла глаза и слегка покачала головой:

— Да, нет таких друзей, как старые друзья; я говорю друзей, на которых можно положиться.

— Это верно, — сказала тетя. — Я уверена, что теперь, когда он получил небесную награду, он не забудет вас и всей вашей доброты к нему.

— Ах, бедный Джемс! Он не стеснял нас ничем. Его не больше было слышно в доме, чем теперь. И все-таки, несмотря на то, что он теперь там, во всем этом...

— Когда все будет кончено, вам будет не хватать его.

— О, я знаю. Я не буду носить ему больше его чашку бульона. Вы ему не будете посылать больше табаку.

Она замолчала, как бы припоминая прошлое, потом сказала оживленно:

— И заметьте, я давно находила, что с ним происходит что-то странное за последнее время. Каждый раз, когда я ему приносила суп, я находила его молитвенник на полу, а его самого откинувшимся в кресле, с открытым ртом.

Она приложила палец к носу, нахмурила брови и продолжала:

— Но он все же не переставал говорить, что еще до осени, в хороший день, он непременно поедет с нами посмотреть на наш старый дом в Айриштауне4, где мы родились. Если бы только нам удалось нанять недорого здесь по соседству у Джонни Реша тележку нового образца, на колесах с резиновыми шинами, вроде той, о которой ему говорил отец О'Рурк, мы могли бы все туда отправиться когда-нибудь в воскресенье после обеда. Он только и мечтал об этом... Бедный Джемс!

— Господь да сжалится над его душой! — сказала тетя.

Элиза вынула свой платок, вытерла глаза, потом положила его в карман и посмотрела на решетку камина.

— Он всегда был слишком щепетилен, — сказала она. — Обязанности священника были ему не под силу, и потом можно сказать, что у него была неудача в жизни.

— Да, — сказала тетя, — видно было, что он чем-то был обманут, разочарован.

Молчание наступило в комнатке, и пользуясь им я подошел к столу, попробовать херес, потом спокойно вернулся к своему стулу в углу. Элиза погрузилась, казалось, в глубокую задумчивость. Из уважения в ней мы не нарушали молчания. После долгого перерыва она сказала медленно:

— Эта чаша, которую он разбил... с этого началось. Конечно, говорили, что это не важно; я хочу сказать, что в чаше ничего не было. А все-таки... Говорили, что это прислуживавший мальчик виноват. Бедный Джемс был такой нервный, да будет Господь милосерден к нему!

— Это-то и было то, что... — спросила тетя. — Я слыхала, что...

Элиза кивнула головой:

— Это повлияло на его рассудок; он сделался после этого молчалив, ни с кем не говорил, бродил один. Раз его позвали ночью и нигде нельзя было его найти. Всюду искали, от погреба до чердака — безуспешно. Решили, что может быть он в часовне. Взяли ключи, открыли, отец О'Рурк и другой священник принесли света, чтобы его искать... Отгадайте где его нашли! Он сидел в своей темной исповедальне, такой огромный, проснувшийся и казалось, смеялся над чем-то.

Она замолчала внезапно, как бы для того, чтобы прислушаться. Я прислушался тоже, но ничего не было слышно в доме и я знал, что старый священник лежит в своем гробу, такой, как мы его видели, торжественный и мясистый, с пустой чашей на груди.

— Огромный, проснувшийся, смеющийся над чем то... И увидев это, они подумали: что-то надломлено в нем.

1926
(№ 2)

Примечания

1. Древнейший вид астрономического инструмента — вертикальный столбик для определения полуденной линии. (Здесь и далее примечания к рассказу «Сестры» Е.Ю. Гениевой)

2. Продажа и покупка духовных должностей, священного сана, отпущение грехов за деньги, широко практиковавшиеся в средние века римскими папами.

3. Requiescat in pace! (лат.). Да почиет в мире!

4. Бедный район в пригороде Дублина, на берегу Дублинского залива.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Яндекс.Метрика
© 2017 «Джеймс Джойс» Главная Обратная связь