(1882-1941)
James Augustine Aloysius Joyce
 

Экзотика и "инаковость" в "Дублинцах". Связь с "Улиссом"

Еврейские образы и темы появляются уже в ранней прозе Джойса. В "Дублинцах" они фигурируют в четырех новеллах: "Встрече", "Облачке", "Личинах" и "Милости Божией". С одной стороны, они выполняют ту же функцию "остранения", что и восточная экзотика (восточный базар "Аравия" в новелле "Аравия"; Персия, приснившаяся мальчику в новелле "Сестры"), романный мир Дикого Запада ("Встреча") или далекие страны, с которыми ассоциируется образ моряка Фрэнка ("Эвелин"). Общим местом является наблюдение, что мотиву экзотики у Джойса в "Дублинцах" всегда сопутствует мотив иллюзорности и преждевременного крушения надежд, классический пример — новелла "Аравия". Экзотическое, кроме того, составляет важную часть символического плана "Дублинцев". Еврейская же экзотика не сопровождается этим мотивом, приобретая несколько иной статус — инакоеости. В новелле "Встреча" упоминание о "еврейском" до смешного незначительно и укладывается в следующую фразу: "Заплатив за переправу, мы переплыли Лиффи на пароме в обществе двух портовых рабочих и маленького еврея с мешком" ("Встреча" — 1, 20). М. Рейзбаум отмечает необычность для Джойса "лишней" детали и пытается объяснить ее функции через стереотип и эротизацию еврейского: "...Это упоминание удивляет нас: почему этот образ заслужил себе место в четко сконструированной системе "Дублинцев" Джойса, — возможно, он является чем-то, предвещающим опасность для мальчиков в их "экзотическом" путешествии" (200, 47). Этот образ вызывает определенный стереотип: евреи как непонятные, зловещие, навлекающие беду; евреи, которые хватают "славных малышей" для ритуальных убийств — ср. эпизод из "Улисса", когда Блум слушает в исполнении Стивена балладу "Сэр Хью, или Дочь еврея" ("Улисс" — 7, 92-93). Рейзбаум объясняет появление неприятного и опасного незнакомца, связывая его с предыдущим "экзотическим" появлением маленького еврея, поскольку экзотика у Джойса "из-за ее запретной сущности становится опасно соблазнительной, символом упадка и испорченности... В "Дублинцах" эти символы экзотики и инаковости являются грубыми проекциями потребностей и страстей героев, действительными объектами, которые имеются в виду / на виду" (200, 47).

Таким образом, то, что остраняется, в то же время эротизируется; культурноромантическое (в данном случае — миф о Диком Западе) разрушается сексуальным, как типичный ирландский пейзаж — чужим еврейским присутствием.

В "Дублинцах" обрисовываются некоторые еврейские образы и появляются связанные с ними мотивы, которые получат развитие в "Улиссе". Действительно, многие из них приобретают эротическую окрашенность. Эти типизированные еврейские образы имеют много общего с описанными в работах О. Вейнингера "Пол и характер" и 3. Фрейда "Остроумие и его отношение к бессознательному", а также в ряде статей других авторов. Вот отрывок из "Пола и характера" — книги, прилежным читателем которой был Джеймс Джойс : "Параллель, которую мы провели между женщиной и евреем, приобретает еще большую основательность и достоверность благодаря тому факту, что ни одна женщина в мире не воплощает в себе идею женщины в той законченной форме, как еврейка... Еврейка является на первый взгляд наиболее совершенным воплощением женственности в ее обоих противоположных полюсах — в виде матери, окруженной своей многочисленной семьей, и в виде страстной одалиски, как Киприда и Кибела" (О. Вейнингер -42, 354). Подобный стереотип еврейской женщины мы встречаем в новелле "Облачко". Крошка Чендлер восхищенно внимает столичному журналисту Игнатию Галлахеру, но подспудно в нем нарастает чувство обиды; не зная, что противопоставить успеху Галлахера, он рассказывает о своей семейной жизни и предполагает, что в следующем году, может быть, "будет иметь удовольствие пожелать счастья мистеру и миссис Галлахер" ("Облачко" — 1, 72). На что Галлахер незамедлительно отвечает: "Если это когда-нибудь случится, можешь поставить свой последний шиллинг, дело обойдется без сантиментов. Я женюсь только на деньгах. Или у нее будет кругленький текущий счет в банке, или — слуга покорный... Есть сотни — что я говорю, — тысячи богатых евреек и немок, просто лопаются от денег, которым только мигнуть..." (1, 73). Его прагматичность снижает романтические сентенции Крошки Чендлера о браке, но разговор производит на Чендлера совершенно неожиданное впечатление. Разглядывая фотографию своей жены, он проводит сравнение не в ее пользу, создавая, таким образом, проекцию своих подавленных желаний: "Глаза отталкивали его и бросали вызов: в них не было ни страсти, ни порыва. Он вспомнил, что говорил Галлахер о богатых еврейках. Темные восточные глаза, думал он, сколько в них страсти, чувственного томления... Почему он связал свою судьбу с глазами на этой фотографии?" (1, 74-75). Вскоре Чендлера захлестывают сожаление и стыд как осознание греховности своих фантазий — новелла заканчивается. Еще один подобный пример — мисс Делакур в новелле "Личины": "Мисс Делакур была немолодой еврейкой. Говорили, что мистер Олейн неравнодушен к ней или ее деньгам. Она часто приходила в контору и, когда приходила, оставалась подолгу. Сейчас она сидела у его письменного стола в облаке духов, гладя ручку своего зонтика и кивая большим черным пером на шляпе" ("Личины" — 1, 80). М. Рейзбаум, развивая идею взаимосвязи эротического / экзотического, называет эти образы "скрыто сексуальными", усматривая неприличные значения эллиптических импульсов героев: мисс Делакур "оставалась подолгу" и гладила ручку зонтика; богатым еврейкам Галлахера надо "только мигнуть" (200, 48).

Но нас интересует другая ипостась экзотики — инаковость. Кроме "богатых евреек" это качество в глазах Крошки Чендлера получает и Игнатий Галлахер: он "другой", поскольку принадлежит уже к "другому" миру, которым Крошка Чендлер хотя и восторгается, но представляет себе довольно смутно. Галлахер, как и "богатые еврейки", тоже будит в Чендлере подавленные желания и амбиции: "Тупая обида на свою жизнь проснулась в нем. Неужели он не сможет вырваться из этой тесной квартирки? Разве поздно начать новую жизнь, смелую, какой живет Галлахер? Неужели он не сможет уехать в Лондон? За мебель все еще не выплачено. Если бы он мог написать книгу и напечатать ее, перед ним открылись бы иные возможности" ("Облачко" — 1, 75). "Краска стыда" и "слезы раскаяния" в конце новеллы служат платой не только за полуэротические грезы, но и за эту смелую мечту. И, что еще важнее, — Галлахер выступает как катализатор фантазии Чендлера о еврейках, являясь в символическом смысле (а символическое превалирует в "Дублинцах") сводником. Примечательно и высказанное им отношение к браку как сделке. Обратимся за разъяснениями к Вейнингеру: "Мужчины, которые сводничают, содержат в себе нечто еврейское; тут мы дошли до пункта, где совпадение между женственностью и еврейством особенно сильно... Только евреи являются брачными посредниками; нигде в другой национальности бракопосредничество не пользуется такой распространенностью, как среди евреев. Правда, деятельность в этом направлении здесь более необходима, чем где-либо в другом месте; дело в том, что как я уже говорил, нет ни одного народа в мире, где было бы так мало браков по любви, как у евреев..." ("Пол и характер" — 42, 344). И тут мы наконец-то возвращаемся к фигуре Леопольда Блума, которого в критике часто рассматривают как (не)вольного сводника, сваху (отсутствие не зависит от того, принимаем ли мы в данном случае акт сводничества за мазохистский акт

— см., например, эпизоды "Сирены" и "Цирцея"): как рекламный агент, Блум является также своеобразным посредником между литературой и популярной культурой, в то же время он сводник в и другом смысле, в качестве пассивного, извращенного, или мазохистского участника измены Молли, таким образом делающий возможной встречу Молли и Бойлана 28. У Галлахера и Блума есть еще одна общая черта — они связаны с журналистикой (и с газетой "Фрименс джорнэл"), причем Галлахер — это прирожденный журналист, "великий Галлахер", как он, хотя и не без иронии, назван в "Улиссе" ("Улисс"

— 7, 147). Дар слова вообще является стереотипной еврейской чертой, воспроизводящейся в анекдотах и легендах; этот стереотип, общеизвестный сам по себе, был модернизирован и исследован в книгах, цитаты и идеи которых Джойс активно включал в ткань своей прозы. "Даже в качестве прирожденного литератора, фактического властелина европейской прессы, еврей практикует эту свою власть, опираясь на свою актерскую способность: ибо литератор, в сущности, есть актер — он играет именно знатока" (Ф. Ницше

— 95, 353) — это отрывок из "Веселой науки" Ницше, той книги, которая стоит на полке литератора мистера Даффи из "Дублинцев" (новелла "Несчастный случай"). Вейнингер тоже не обошел эту тему стороной, отмечая "выдающийся талант евреев в сфере журналистики, "подвижность" еврейского духа" (42, 354).

Таким образом, как невольный (или злонамеренный?) сводник, Игнатий Галлахер оказывается причастен к греху Крошки Чендлера и ассоциативно связан с еврейскими стереотипами, сам евреем не являясь. Наши построения могли бы показаться чересчур самонадеянными, если бы они не подтверждались одной из более поздних новелл "Дублинцев" "Милость Божия". В этой новелле подобного рода ассоциативная связь имеется не только в подтексте, но и в тексте. Мистер Кернан в кругу своих друзей — мистера Пауэра, Каннингема и МакКоя — рассказывает о компании, в которой он выпивал и которая бросила его, пьяного, на произвол судьбы: "- Те двое, которые были со мной...

— А кто с вами был? — спросил мистер Каннингем.

— Один субъект. Забыл, как его зовут. Черт, как же его зовут? Такой маленький, рыжеватый...

— А еще кто?

— Харфорд.

— Гм, — сказал мистер Каннингем." ("Милость Божия" — 1, 142)

И далее следует очень важное пояснение. "Мистер Харфорд иногда возглавлял небольшой отряд, который по воскресеньям сразу же после мессы отправлялся за город в какую-нибудь пивнушку подальше, где вся компания выдавала себя за путешественников. Но спутники мистера Харфорда никак не могли простить ему его происхождения. Он начал свою карьеру с темных делишек: ссужал рабочим небольшие суммы под проценты. Впоследствии он вошел в долю с коротеньким толстеньким человечком, неким мистером Голдбергом из Ссудного банка на Лиф фи. И хотя с евреями его связывал лишь их старинный промысел, друзья-католики, которым приходилось туговато, когда он сам или его доверенные лица подступали с закладными, втайне торжествовали, что у него родился сын-идиот, и видели в этом справедливую Божью кару, настигшую гнусного ростовщика. Правда, в другие минуты они вспоминали его хорошие черты" (1, 142-143).

На первый взгляд, ассоциация очевидна: она осуществляется через стереотип ростовщика. Более того, "нравоучительный смысл" истории Харфорда подчеркивает смысл финала новеллы и поясняет занятную метаморфозу, произошедшую с реальным Рувимом Доддом в романе Джойса. Рувим Дж. Додд был дублинским юристом и ростовщиком, ссужавшим Джона Джойса; но не был евреем и одиозной фигурой, каким его рисует Джеймс Джойс в романе, эти качества он приобретает в "Улиссе" благодаря своему занятию и отношению к нему в семье Джойсов. И Харфорда, и Додда объединяет эта черта "приобретенного еврейства". Примечательно в этой связи замечание о Харфорде: "никак не могли простить ему его происхождения". Эта характеристика Харфорда в "Дублинцах" и шутливо- издевательская реплика о Додде в "Улиссе" (между прочим, как и многозначное "Гм", произнесенная Мартином Каннингемом) заставляют нас не довольствоваться только лежащим на поверхности совпадением. Каннингем комментирует появление Додда: "Из колена Рувимова" ("Улисс" — 7, 102). К Додду применяется то же выражение, что и к Иуде Искариоту. Опять напрашивается довольно вероятная версия о том, что фигуры Харфорда и Додда связаны с темой предательства. Ясно, что Харфорд несет за что-то наказание в виде болезни сына. Но вряд ли ему ниспослано ретроспективное наказание за еще не случившееся предательство пьяницы Кернана. Скорее всего, Харфорд, ассоциируемый с евреями, наследует их родовой грех, как и Додд, как и, в качестве еврея, Леопольд Блум. В чем же согрешили евреи? "Они согрешили против света, — внушительно произнес мистер Дизи. — У них в глазах — тьма. Вот потому им и суждено быть вечными скитальцами по сей день" (7, 38). Джойс не так романтичен, на этот же вопрос он ответил: "Никаких грехов, кроме, конечно, одного смертного... Они распяли Христа" (Р. Эллманн — 170, 382). Рискнем предположить, что за смерть Сына Божьего Харфорд, Додд и Блум платят одинаковым образом, но не в равной мере (идиотизм сына Харфорда, попытка самоубийства сына Додда, смерть Руди). Во всяком случае, такое решение было бы вполне в духе Джойса, иезуитски вложившего в уста Блума следующую гениальную фразу: "Так я ему нисколечки не отклоняясь от голых фактов, напоминаю, мол, Бог ваш, я имею в виду, Христос, он тоже еврей, и все его семейство так же как я, хоть сам-то я нет, по-настоящему. Ну, этим я его сразил" (7, 39).

Не отклоняясь от фактов, мы можем сделать парадоксальный вывод, что все три персонажа: Харфорд, который не был евреем, Додд, реальный прототип которого не был евреем, и Леопольд Блум, чье еврейство не является галахическим (и который к тому же дважды крещен) несомненно представляют еврейскую нацию.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Яндекс.Метрика
© 2017 «Джеймс Джойс» Главная Обратная связь