(1882-1941)
James Augustine Aloysius Joyce
 

Париж, стихи, голод

 

I came on a great house in the middle of the night,
Its open lighted doorway and its windows all alight1.

Мечту о Великой Карьере не сумела погасить даже ничтожная сумма, которую смог наскрести отец сверх оплаты его проезда. Даже трудности, которые он предчувствовал, не могли ему испортить настроения.

Йетс, извещенный загодя, явился на станцию Юстон в шесть утра. Джойс был благодарен и, как писал впоследствии Йетс, «неожиданно дружелюбен», без прежней «ибсенистской ярости». Старший поэт провел с Джойсом целый день, но оставался явно доволен возможностью покровительствовать молодому таланту. Он заказывал ему завтрак, ланч и обед, платил кебменам, сводил его с людьми, которые могли оказаться полезными. Йетс полагал, что Джойс может пробиться, делая статьи о французской литературе, книжные обозрения и время от времени публикуя стихи, поэтому он привел молодого ирландца в редакции «Академи» и «Спикера», а вечером — домой к Артуру Саймонсу, который вот уже десять лет был главным связующим звеном между Парижем и Лондоном.

Саймоне станет главной фигурой в публикации ранних работ Джойса, как позже Эзра Паунд. Корнуоллец, родившийся в Уэльсе, он гордился тем, что не был англичанином; Саймоне тоже приехал в Лондон совсем юным и скоро сумел убедить лондонцев, что это они провинциалы, а не он. Он выискивал ощущения и стал их знатоком, некоторое время даже употреблял гашиш, чтобы подойти к новым ступеням бытия, пускай иллюзорным. Его привлекали все искусства: он был вагнерианцем в музыке и играл Джойсу куски из «Парсифаля», комментируя в манере «девяностников», как назвал это Джойс: «Когда я играю Вагнера, я весь — другой мир». Саймоне в первую же встречу определил Джойса для себя как «зловещего гения и неуверенный талант», а Джойс хохотал над замечанием Йетса, сделанным, когда они были одни: «Саймоне всегда жаждал совершить великий грех, но так и не сумел подняться выше девочек из кордебалета». Оно помогло Джойсу справиться с некоторым потрясением от пышного и неудержимого Саймонса. Однако энтузиазм того был совершенно искренним, а обещание помочь исполнено.

Тем же вечером Джойс отправился поездом в Ньюхейвен, затем пароходом в Дьеп, а оттуда поездом в Париж. С вокзала он поехал прямиком в гостиницу «Корнель» в Латинском квартале, пристанище безденежных британских туристов. Свои рекомендации он пустил в ход немедленно. Доктор Ривьер, физиотерапевт, пригласил его на следующий день позавтракать и устроил потрясающий обед из семи блюд, о котором Джойс радостно писал домой: «Я столько сэкономил!» Джойс также позвонил Мод Тонн, знаменитой музе Йетса, которой тот написал о молодом пришельце, но ее племянница болела, и Мод была в карантине. Она ответила добрым письмом и пригласила позвонить позже, каковым желанием он мучился потом несколько недель, но победил его.

Четвертого декабря Джойс написал свои первые обзоры для «Дейли экспресс» о стихах Уильяма Руни и про книгу Дугласа Джерролда о Джордже Мередите. Они были без подписи и, возможно, заготовлены заранее. В первом он разносил Руни за осквернение хороших стихов патриотизмом и сетовал о тех «великих словах, что делают нас несчастными». Эта фраза так разъярила газету «Нью айришмэн», опубликовавшую стихи, что она, в свою очередь, разнесла обзор, обильно его при этом цитируя.

Пятого он решил, наконец, узнать о своем медицинском будущем. Оказалось, что ему нужна французская степень бакалавра или персональное разрешение от министра образования, которое выдавалось только до 1 декабря. Тем не менее в министерстве ему пообещали выдать такое в течение нескольких дней. Первый экзамен он рассчитывал сдать в июле 1903 года.

Домой летели бодрые, остроумные и наблюдательные письма. Немало места в них занимали детальные описания строжайшей экономии: «Купил будильник за 4 франка, чтобы вовремя вставать по утрам, потому что школа довольно далеко...» Однако тут же он пишет о чудесной нормандской мебели, которая непременно нужна ему для занятий — всего за пять фунтов. Мать он умиляет обещанием заказать ей из первых же заработков новые челюсти.

Возможно, Джойс побывал на первых занятиях. Биографам он потом рассказывал, что ему пришлось прекратить это, потому что от него потребовали немедленной платы за учебу. Однако возможно и то, что он знал французский хуже, чем требовалось. Дальнейшие его письма — больше о холодном ветре и внезапном ухудшении здоровья.

Болезнь болезнью, однако Джеймс неустанно разыскивает учеников для преподавания английского. В знаменитой уже тогда школе Берлица была вакансия с полной нагрузкой, за 150 франков, или 7 фунтов 10 шиллингов в месяц. Джойс не уверен, занимать ли ее: отложить занятия — это одно, а бесповоротно отказаться от карьеры медика — совсем другое. Пока что он дает частные уроки молодому виноторговцу, социалисту по убеждениям, за фунт в месяц.

Йетс присылает ему не слишком утешительное письмо о возможности публикации его стихов в газетах и очень деликатно намекает, что над последними стихами неплохо бы поработать.

Джойс превосходно выносил одиночество, но не отказы. В отчаянии он пишет родителям, спрашивая разрешения приехать на Рождество. Те соглашаются, и отец в очередной раз пишет закладную на дом, потому что других денег нет. Но и тут его могут принять лишь на неделю. Джойс пишет следующее письмо, где сообщает, что здоровье его стало хуже и он опасается не выдержать поездку через Дьеп, поэтому просит купить ему чуть более дорогой билет на паром Кале—Дувр.

Перед отъездом для поднятия духа он сходил в театр, потом в бордель и сфотографировался в длинном мешковатом пальто и со скорбным выражением лица. Три такие открытки он послал: а) домой, намекая на истощившиеся средства; б) Косгрейву, на школярской латыни описывая проституток Латинского квартала и в) Бирну, заполнив свободное место новым стихотворением. Стихотворение вполне улиссовское: о стонущем море, летящей морской птице, о седых ветрах и ледяных вихрях, несущих и его над неустанно ревущим внизу океаном...

Деньги из Дублина прибыли, 22 декабря он выехал, в Лондоне позвонил Йетсу и в ночь на 23-е был дома. Карточки, посланные им, оказали совершенно непросчитанное действие. Бирн возгордился автографом поэта и показал его Косгрейву, добавив, что никто не знает Джойса так хорошо, как он. Косгрейв безмятежно достал из кармана такую же фотографию и заметил: «Наверное, ты не знаешь именно этого?» Бирн прочитал залихватскую латинскую эпистолу с некоторым ужасом: он ведь просил Джойса не доверять Косгрейву, а детали письма были просто шокирующими. Тогда он вручил Косгрейву обе открытки и сказал: «Ну тогда пусть у тебя будет и эта».

Косгрейв со смехом рассказал Станислаусу об эпизоде и отдал ему открытку Бирна, сказав, что две ему не нужны. Джойс с тех пор выдумывал Бирну обидные клички, но... «Итак, в путь! Пора уходить. Чей-то голос тихо зазвучал в одиноком сердце Стивена, повелевая ему уйти, внушая, что их дружбе пришел конец. Да, он уйдет, он не может ни с кем бороться, он знает свой удел»2. Скорее всего, инцидент с открытками только ускорил развязку — дружба стала умирать раньше. Больше в течение дублинских каникул Джойса они с Бирном не виделись.

Однажды вечером в Национальной библиотеке, где он проводил большую часть времени, завязался разговор с молодым человеком, ожидавшим свой заказ. Они беседовали о Йетсе. Молодой человек был красив, спортивен, цветущ и к тому же явно небеден. Представившись Оливером Гогарти, он добавил, что собирается получить диплом в Оксфорде. Гогарти был так же помешан на непристойностях, как Косгрейв, но при этом еще талантлив и замечательно остроумен. Он восхитился стихами Джойса и разразился своими, Джойса, разумеется, не впечатлившими — однако его восхитили скабрезные песенки Гогарти. Три из них — «Квартирохозяин, несика вина», «Медик Дик и медик Дейви» и «Шимбад-мореход и Розали, шлюха из Угольной гавани» — он использовал в «Улиссе». С самого начала молодые люди испытывали друг к другу столько же приязни, сколько чувства соперничества: оба собирались стать медиками, оба рвались писать. Гогарти вещал об эллинизированной Ирландии, Джойс, не знавший древнегреческого, — о ее европеизации. Джойс видел в Гогарти «веселого предателя» Ирландии, несмотря на глубокую симпатию к нему, но и Гогарти считал его вывернутым наизнанку иезуитом, которого он просто обязан вернуть от меланхолии фирболгов3 к аттическому ликованию.

Каникулы затянулись почти на месяц. Джеймсу доверили почетный ритуал — швырнуть каравай хлеба сквозь входную дверь в полночь на Новый год. Изобилие, которое этот обряд должен был обеспечить, все не наступало. В гостях у Шихи он мастерски изображал парижского студента. Когда его попросили спеть французские песни, он так же мастерски изображал, что опускает непристойности, и наслаждался тем, как почтенные гости понимающе ухмылялись, хотя слова были совершенно невинные.

Перед отъездом из Дублина 17 января 1903 года Джойс услышал, что приятель его отца, О'Хара из «Айриш тайме», может устроить ему место французского корреспондента газеты. Приняв желаемое за действительное, он отбыл во Францию, уверенный, что скоро получит это место. В Лондоне он зашел к Льюису Хайнду, редактору «Академи», и получил книгу на пробную рецензию. Результат не удовлетворил Хайнда и газету.

«Не подойдет, мистер Джойс», — сказал он.

«Извините», — сказал Джойс и собрался выйти, как обычно, не обсуждая причин.

«Да погодите, — остановил его Хайнд, — я ведь хочу вам помочь. Почему бы не выслушать мои пожелания?»

«Я подумал, — ответил Джойс, — что мне следует донести до ваших читателей, что я считаю эстетической ценностью книгу, которую вы мне дали».

«Верно. Этого я и хотел».

«Ну так вот, — продолжал Джойс. — Я думаю, что у нее нет ни эстетической, ни какой-либо другой ценности, и собирался донести это до ваших читателей».

Рассердившийся Хайнд сказал: «Хорошо, мистер Джойс, при таком отношении я вам не смогу помочь. Мне стоит только открыть окно и высунуть голову, как сбежится сотня рецензентов».

«Рецензировать вашу голову?» — поинтересовался Джойс, чтобы достойно закончить встречу.

Йетс потом ругал его за надменность, и Джойс принял упреки с непривычным смирением. Синг, который перебрался в Лондон по той же причине, что Джойс во Францию, писал другу: «Я не смог пройти по газетам на этой неделе... Джойс по дороге в Париж обошел их все, так что мне лучше несколько дней не показываться, чтобы не было впечатления, что ирландцев здесь слишком много».

Джойс вернулся в Париж, полный решимости продолжать «эксперимент со своей жизнью». Сохранился его читательский билет в Национальную библиотеку — там он сидел целыми днями, а вечера проводил в библиотеке Сент-Женевьев. Шекспир пока отставлен, он читает всего Бена Джонсона, и пьесы и стихи, очевидно, сейчас его интересует форма и техника. Он читает в переводе «О душе» и «Метафизику» Аристотеля, разумеется, и «Поэтику» тоже. В тетради он пишет свои собственные апофегмы, оспаривая превосходство комедии над трагедией: то, что она делает для радости, трагедия делает для печали, чувство обладания в одной так же важно, как чувство отделенности в другой.

Во всех тогдашних письмах, особенно домашним, главная тема — голод. Джойс даже бравирует этим вполне угнетающим состоянием, описания коего подробны и даже юмористичны — однако перекличка с тремя часами пятнадцатью минутами 13 января 1941 года в Цюрихе звучит уже и здесь. Письма эти стоили немало слез Мэри Джойс, чье здоровье тоже сильно пошатнулось. В залоговую кассу и ломбарды она несла последние даже не ценности — предметы домашнего обихода. Там не брезговали ничем, но и платили почти ничего. Чудовищными усилиями ей удавалось набрать три-четыре шиллинга, которые тут же отсылались в Париж. Но Джойс не слишком задумывался над тем, как ей это удается. Биографы часто, хотя и разными словами, пишут — «his pity he reserved for himself»4.

«Дорогая мама,
твой перевод на 3 шиллинга 4 пенса за прошлый вторник был как нельзя кстати, потому что я оставался без еды 42 (сорок два) часа. А сегодня я без еды уже двадцать часов. Но эти приступы постов нынче для меня обычное дело, и когда я получаю деньги, то бываю чертовски голоден и успеваю проесть целое состояние (до одного шиллинга), прежде чем скажу: "Принесите нож!" Надеюсь, что новый образ жизни не слишком попортит мое пищеварение. От "Спикера" или "Экспресса" новостей нет. Если бы нашлись деньги, я купил бы себе маленькую масляную печь (лампа у меня уже есть) и готовил бы себе макароны с хлебом. Надеюсь также, что проданный ковер — не из новых покупок, которые ты продаешь снова, чтобы прокормить меня. Если так, то не продавай больше ничего, или я буду возвращать деньги назад по почте. Я полагаю, что делаю все, что могу, но все равно большую часть времени тяну дьявола за хвост. Условия мои настолько восхитительны, что я временами не могу уснуть до четырех утра, а когда просыпаюсь, то немедля бегу к двери, чтобы увидеть под нею конверт от моих издателей, и уверяю тебя, что утро за утром вижу лишь деревянный пол; я вздыхаю и отправляюсь назад в кровать, несмотря на голод. Я не был у мисс Гонн и не собираюсь. Упорное растягивание твоего последнего перевода поддержит меня до середины понедельника (пересылка — вроде бы полфранка) — затем, похоже, я начну следующий пост. Сожалею об этом, ибо понедельник и вторник дни карнавальные и я буду, видимо, единственным голодающим в Париже.
Джим».

На обороте письма, чтобы скрасить его беспросветную мрачность, он набросал несколько нот из песенки Пьера Лоти «Упа-Упа» и приписал: «Эту арию исполняют на лютне солист и женский хор. Ее поют перед королевой одного индийского острова по государственным праздникам, и ее свита подпевает хором».

Письмо пробудило в Джоне Джойсе такую энергию, что он собрал целый фунт или даже два и послал сыну. Джеймс получил перевод карнавальным вечером и, благодарный, написал, что купил себе «сигару, конфетти и поужинал. Еще я купил плиту, сковородку, тарелку, чашку с блюдцем, нож, вилку, маленькую ложку, большую ложку, соли, сахара, инжира, макарон, какао и так далее, забрал белье из прачечной. А теперь пытаюсь готовить сам». Мать написала ему одно из тех заботливых писем, которые ему так докучали:

«Я думаю, что твое будущее в Париже серьезно зависит от новой газеты, потому что без какой-то уверенности жить там — просто несчастье, при постоянной борьбе, и твое здоровье пострадает. Все же не отчаивайся, потому что я полна надежды и этот месяц должен принести многое. Не забывай всех своих друзей и выбери время позвонить миссис Макбрайд, чья женитьба и влюбленность, естественно, не оставляют ей времени для серьезных дел, и то совершишь большую ошибку, если не будешь, как говорит твой папочка, "поддерживать с ней отношения". Ты не осуществишь своих планов без дружеской поддержки. Стэнни усердно работает и злится, потому что не может послать тебе денег...»

Матушка считала Джеймса непрактичным и очень боялась за его будущее.

К Мод Гонн Джойс так и не пошел. Он просто не мог показаться ей в дырявых ботинках, изношенном костюме и грязной рубашке, отвлечь внимание от которой не удавалось даже пышному, но, увы, тоже далеко не безукоризненному галстуку. Менее требовательным знакомым, которые у него появились, на это было наплевать, но неистовая красавица Мод... Капризная муза Йетса, яростная патриотка, миссис Макбрайд она стала не случайно — Йетс для нее был недостаточно ирландцем, а Джон Макбрайд во время Англо-бурской войны бил англичан вместе с бурами. Правда, потом они все равно разведутся и разъедутся — она останется в Париже, а вернувшегося в Ирландию Макбрайда вместе с Джеймсом Конноли и прочими казнят после Пасхального восстания. Но лучшие вещи Йетса всегда будут посвящены Мод Гонн. Джойс так и не смог собраться с духом и явиться к ней.

Компания, которая понемногу складывается вокруг него, интернациональна в лучших парижских традициях и почти так же богемна. Спорят они в основном о литературе — когда французский их подводит, переходят на латынь. Один из них, Теодор Даублер, немец из Триеста, убежденный мистик, все больше не выносивший Джойса и его язвительные аргументы, пригрозил вызвать его на дуэль. Поединок не состоялся, оружие и условия тоже остались неизвестными, но много лет спустя на вопрос Станислауса, что бы он сделал, получив «формальный вызов иль картель», Джойс ответил мгновенно: «Сел бы на ближайший поезд в Дублин».

Однако главным его литературным знакомством тех дней был все-таки земляк Джон Миллингтон Синг, тоже прибывший завоевать Париж. Он приехал туда чуть позже, но его поединок с издателями начался намного раньше. И опыт голода, едва не убивший его, тоже был побогаче. С Джойсом они спорили буквально обо всем, даже о том, стоит ли идти на карнавал, и Синг мог ответить, например: «Да ты настоящий буржуа; тебе нужно по праздникам сбегать в парк и посидеть там!..»

К тому времени Синг уже начал утверждаться как талантливый драматург. Еще в 1898 году он отказался от мысли стать великим критиком французской литературы вроде Артура Саймонса и уехал на Аран — сказочное даже для Ирландии место, три больших острова у западного побережья, в самом устье залива Голуэй, по легенде, выстроенных фирболгами и засыпанных драгоценной землей, которую от морских волн спасали каменные стены, выложенные по всему побережью. Жители Аран говорят на собственном диалекте гэльского, его-то Синг и слушал, набирая материал для своих четырех пьес — «В сумраке долины», «Скачущие к морю», «Источник святых» и «Свадьба лудильщика». Аранские острова добавили ему жизни — он страдал болезнью Ходжкина, то есть злокачественным лимфогранулематозом, но на островах почти не болел. Островные впечатления вошли в его главные произведения, и замечательные дневники, проиллюстрированные к тому же Джоном Батлером Йетсом, отцом поэта, будут выпущены за два года до его ранней смерти в 1909 году и переведены на многие языки мира.

Когда Йетс говорил с Джойсом, то вряд ли заметил тяжелую ревность, вызванную его словами, что «Скачущие к морю» — это «совершенно греческая вещь». За те две недели, что Синг прожил с Джойсом в «Корнеле», он показал ему свои рукописи и в том числе «Скачущих к морю». Джойс прочел ее с ненавистью. Брату он написал, что вынужден был не читать ее, а разгадывать, и что это трагедия обо всех, кто утонул в море, но что Синг, слава богу, не аристотелианец. В эту нишу Джойс не хотел пускать никого. Позже, после смерти Синга, не раз оказывалось, что Джойс помнил наизусть целые куски из «Скачущих...», а в Триесте он перевел пьесу на английский. Но Сингу он не простил ни единого ее недостатка, настоящего или кажущегося, и обрушивал на него жестокие лекции по эстетике, а Синг добродушно отвечал ему: «У тебя прямо-таки разум Спинозы».

Еще одним парижским ирландцем Джойса был Джозеф Кейси. В английской массовой и приключенческой литературе того и чуть более позднего времени довольно часто встречается этот тип — «ирландец с тягой к динамиту и пристрастием к абсенту», не пренебрегающий, однако, и другими напитками. Джойс называл его «gray ember», «уголь под пеплом». Фений, спасающийся в Париже от возможной виселицы, Кейси работал наборщиком в парижском издании газеты «Нью-Йорк геральд». С Джойсом они познакомились в крохотном дешевом ресторанчике рю дю Лувр. Там Кейси, без конца крутя сигареты из чудовищного табака и бумаги, что была еще ядовитее, зажигал их спичками, взрывавшимися, будто запалы, безостановочно пил неразбавленный абсент и так же взрыво-подобно перечислял беды Ирландии. «В веселом городке Париже скрывается он, Иган Парижский, и никто его не разыскивает, кроме меня». Кейси появится в «Улиссе» под именем Кевин Иган — оно позаимствовано у другого фения. Там Стивен вспоминает пронизывающую жалость этих совместных завтраков: «Слабая высохшая рука на моей руке. Они позабыли Кевина Игана, но не он их. Воспомню тебя, о Сионе». Ему противопоставлен его сын-солдат с кроличьим личиком, приехавший из Парижа в отпуск: Патрису социализм, атеизм и французский тотализатор на бегах кажутся нормальной цепью явлений, а отец — дряхлым занудой.

Встречи с приятелями всегда были крайне важной частью жизни Джойса, хотя тогда он стыдился в этом признаться. Однако были другие прелести Парижа, которые он освоил очень быстро, потому что в сущности они были продолжением его дублинских навыков. Называл он их замечательно — «тем светильником для любовников, что свисает с дерева мира». Семье он писал, что не может позволить себе театр, однако сумел попасть на первое представление «Пелеаса и Мелисанды» Дебюсси в «Опера комик», видел Бернхардта и Синьоре в «Добрых надеждах» Эйерманса в театре Антуана. С галерки, за семь франков пятьдесят сантимов, он слушал де Рецке в «Паяцах» (а Шерлок Холмс — в «Гугенотах») и с восторгом обнаружил, что у его отца был совершенно тот же голос. Позже это подтвердил Микеле Эспозито, профессиональный итальянский музыкант, живший в Дублине, — об этом Джойсу рассказал Сэмюел Беккет. Ему снова захотелось петь, он даже отыскал педагога, но тот потребовал аванс, и от идеи пришлось отказаться.

Он сумел совершить два путешествия: одно в Ножан, второе в Тур, где он совершенно неожиданно получил поддержку по части литературы. Джойс познакомился и подружился с сиамцем, который тоже занимался в библиотеке Сент-Женевьев, и уговорил его съездить в Тур послушать замечательного тенора, певшего в тамошнем соборе. В станционном киоске он увидел книжку Эдуара Дюжардена, о котором он помнил, что это друг Джорджа Мура. То были знаменитые «Лавровые деревья срублены». Всю последующую жизнь Джойс не обращал внимания на критиков, приписывавших ему заимствование внутреннего монолога и «потока сознания» у кого угодно, и с нечастой у него откровенностью признавался в том, что считает честью для себя научиться этому у Дюжардена. Сиамец тоже был удостоен чести: когда он зрелым человеком узнал о славе своего парижского знакомого, то поменял свое имя Рене на Рене-Улисс; Джойсу это польстило еще и тем, что Рене-Улисс принадлежал к королевскому дому.

С деньгами стало чуть полегче. Джо Кейси регулярно одалживал ему небольшие суммы, Патрис тоже, были и щедрые случайные знакомые. Гогарти в ответ на его просьбу прислал целый фунт. Он освоил науку экспатриантов — попадать к обеду и ужину в домах знакомых; метод работал с французами, но давал осечку с американцами и англичанами. Появился ученик, заплативший аванс за несколько уроков. Капали маленькие гонорары за редкие обзоры для «Дейли экспресс». «Спикер» заплатил ему за рецензию, но частями и очень скудно. Хозяйка гостиницы отказывалась поддерживать будущую славу и требовала выплат в счет современности. Матери он жаловался на «самый подлый голод» и пояснял, что, несмотря на строго соблюдаемое «правило чечевицы», предписывавшее две трапезы в течение шестидесяти часов, «слегка ослабел». Одежда постыдно износилась, он перестал бриться и отпустил бороду. На ирландский бал в День святого Патрика ему пойти не удалось, потому что у него не было фрака — довольно смешная жалоба для того, кому нечего есть, но вполне понятная для человека его лет. Мэй Джойс решает во что бы то ни стало помочь ему с одеждой. А он тем временем пытается взять интервью у Анри Фурнье, ведущего французского соперника Джеймса Гордона Беннетта в автомобильных гонках, которые должны состояться будущим летом в Дублине. Интервью получилось скучное и довольно вялое, но «Айриш таймс» его купила — еще бы, свежие новости из Парижа!

Всем этим Джойс пытался убедить самого себя, что он сможет выжить за границей и продолжать, как он сам писал, «путешествие души». То, что он сейчас писал, он писал с полной уверенностью, все яснее понимая, чего хочет. Пятнадцать новых эпифаний доказывали ему самому, что, как говорит Стивен Дэйну, «рождается душа». Чувство это возникло еще до первого отъезда из Дублина, однако тогда Джойс заново начинал уяснять себе, что такое душа. Возможно, Джойс остался бы во Франции дольше, питаясь крохами и выжимая переводы из родителей, но заболела мать. Она уже долгое время едва перемогалась, объясняя свое состояние сперва дурными зубами, потом глазами, а потом появились грозные признаки. Встревоженный, Джойс просит ее в апреле 1903 года:

«Дорогая мама, пожалуйста, если сможешь, поскорее напиши мне, что случилось.
Джим».

В тот день он пошел в Нотр-Дам на мессу, но опять-таки больше сравнивал качество французского церковного пения с ирландским, потом долго бродил по Парижу, чтобы допоздна не возвращаться в свою комнатенку. Но телеграмма все равно его дождалась:

«НАТЬ5 УМИРАЕТ ВОЗВРАЩАЙСЯ ОТЕЦ».

Денег на поездку у него, разумеется, не было. У одного из знакомых, разбудив того за полночь, он одолжил 300 с лишним франков и следующим утром через Дьеп уехал в Ньюхейвен.

Примечания

1. Я ночью на огромный дом набрел, кружа впотьмах, Я видел в окнах свет — и свет в распахнутых дверях (У.Б. Йетс «Проклятие Кромвеля», перевод Г. Кружкова).

2. Перевод М. Богословской.

3. Легендарное древнеирландское племя.

4. Жалость он приберегал для себя (англ.). — Прим. ред.

5. В оригинале — NOTHER.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Яндекс.Метрика
© 2017 «Джеймс Джойс» Главная Обратная связь