(1882-1941)
James Augustine Aloysius Joyce
 

Поклонники, помощники, поддержка

 

In mockery I have set a powerful symbol up...1

Одна из самых необъяснимых и повторяющихся ситуаций в биографии Джойса в том, сколько людей буквально стекалось помочь этому неуживчивому, угрюмому, скандальному и подозрительному человеку. Разрывая самые, казалось бы, сложившиеся отношения, подозревая самых близких друзей в измене и обмане, он тут же находил других — или его тут же находили другие. Париж не стал исключением — среди тех, кто не оставит Джойса никогда и ни за что, оказались уже упомянутые Сильвия Бич и Адриенн Монье.

Как жители мира литературы, они прекрасно понимали, что полезнее всего знакомить Джойса с дружественными критиками. Выбор, который они сделали, не мог быть лучше.

Валери Ларбо (1881—1957) был космополитом, богачом и путешественником. Но при этом он заслуженно считался одним из самых авторитетных французских литературоведов-зарубежников, особенно в английской и итальянской части. Он знал шесть языков и создал значительные переводы английской классики на французский — «Рассказ Старого Морехода» Кольриджа, «Путь всякой плоти» Сэмюела Батлера, романы Конрада и Харди. Выпустил несколько интересных и насмешливых романов. Эллман считает его скорее великолепно эрудированным дилетантом, чем серьезным исследователем, но он, как и Паунд, отличался острым чутьем на все подлинно новое и считал своим великим долгом этому новому помогать пробиваться сквозь булыжники традиции. Подруги решили, что никто в Париже не сможет лучше помочь пробиться и Джойсу. Еще на Рождество 1920-го они предприняли первый заход, Ларбо заинтересовался «Улиссом», Джойс передал ему номера «Литтл ревью» и машинописную копию «Быков Гелиоса», и Ларбо вдруг умолк почти на два месяца.

Затем в феврале 1921 года Сильвия Бич получила от него письмо, начинавшееся словами: «Я буйно помешался на "Улиссе"». Ларбо писал, что это такая же великая, всеобъемлющая и человечная книга, как и «Гаргантюа и Пантагрюэль», а Блум будет так же бессмертен, как сэр Джон Фальстаф. Он отложил всё, пока не дочитал, а теперь просит разрешения перевести несколько страниц и приложить их к статье о Джойсе в «Нувель литератюр франсез», лучшем и остромодном издании, освещавшем современную литературу. Можно ли раздобыть фотографию писателя?

«Шекспир и компания» ликовали. Джойс из чистой осторожности не слишком поддавался чувствам и сдержанно поблагодарил Ларбо за «ободряющие и дружелюбные слова», но мисс Уивер, Бадгену, Франчини и прочим друзьям тут же описал нового мощного соратника. Сильвия и Адриенн детально обсудили с Ларбо, как наилучшим образом явить Джойса придирчивой публике. Было решено, что Ларбо еще до публикации статьи даст нечто вроде лекции о Джойсе в «Доме друзей книги» у Адриенн. Представляя Сэмюела Батлера, он имел большой успех. Оставалось повторить это с Джойсом.

Но вряд ли стоило говорить о книге до того, как автор ее закончит. График Джойса определял это событие для апреля-мая, и он работал изо всех сил, стараясь не перелить свою усталость и нетерпение в буйный гротеск последних эпизодов, иногда стеная и ругаясь вслух. На «Эвмея» ушли, по знаменитой раскладке Литца, январь—февраль, одновременно писались и «Пенелопа», которую Джойс вчерне написал еще до «Итаки», с февраля по октябрь. Фрэнк Бадген слегка проблеснул в коварном матросе. «Эвмей» был отослан ремингтонисту (мужчины были ими тогда куда чаще женщин) в середине февраля, затем спешно была прислана «Итака», «мой последний и самый бурный мыс». «Пенелопу» Джойс писал гораздо легче и без прежних мучений, но заметки для этих двух эпизодов все еще оставались в Триесте вместе с его книгами, и Джойс, мучительно боявшийся, что почта может их потерять, решил попросить о помощи Этторе Шмица. Тот часто путешествовал по делам в Париж и Лондон, и Джойс описал, где в квартире шурина стоит «клеенчатая папка цвета живота монашки, перехваченная резинкой, размером 95 на 70 сантиметров... общим весом 4 кг 780 гр». Эту папку с заметками он нижайше просил захватить с собой, буде уважаемый коллега Шмиц или кто из его домочадцев направится в ближайшее время в Париж, и не порвать случайно резинку, ибо записи вылетят и разлетятся... Поэтому ее лучше запереть в отдельный чемодан. Его можно купить, педантично указывал Джойс, в «Грайнитц Неффен» прямо напротив «Пикколо», «мимо которой обычно проходит мой брат, профессор Берлиц-Куль2».

Когда в марте Шмиц лично привез папку, Джойс тут же переложил старые записи новыми и бросился в сражение — он хотел построить «Итаку» и «Пенелопу» как два текста-антагониста, текст «математико-астрономико-физико-геометрико-химико-сублимации Блума и Стивена (дьявол забери обоих)», готовящий финальный криволинейно расширяющийся эпизод, «Пенелопу». Бадгену он истолковывал это еще подробнее:

«"Итака" пишется в форме математического катехизиса. Все события разрешаются в их космическом, физическом, психическом и т. п. эквиваленте; например, когда Блум входит в дом, набирает воду из крана, никак не может помочиться в саду, зажигает ароматическое курение и обычную свечку, освещая статуэтку, все делается так, чтобы читатель не просто знал это в самом что ни на есть наиподробнейшем виде, но чтобы

Стивен и Блум предстали еще и небесными телами, скитальцами, подобными звездам, на которые они глазеют. Последнее слово (человеческое, слишком человеческое)3 остается за Пенелопой. Оно будет незаменимым паролем в противоположность Блумову паспорту для вечности».

Между тем первые камушки лавины уже катились вниз.

«Литтл ревью» в феврале получил вызов в суд. Но и до этого Маргарет Андерсон и Джейн Хип уже не раз отстаивали журнал от обвинений. У них был свой печатник, серб, которого обсценная лексика, даже на сербском, скорее смешила, чем возмущала. Даже когда почтовое ведомство США начало войну, отказываясь пересылать журнал, содержащий непристойности, он спокойно продолжал его набирать. Выпуски «Улисса» издавались с августа 1918-го, и Джон Куинн, юрист, меценат и защитник нового искусства, беспокоился скорее о возможных последствиях, но после того, как в 1919-м январский номер явил миру «Листригонов», а майский «Сциллу и Харибду», они были конфискованы. Протест Куинна, высланный юристу почтового ведомства, был отклонен, а в январе 1920-го был конфискован номер с «Циклопами».

Ситуация опасно осложнялась. Конфискация чаще всего завершалась «аутодафе», и хотя Джойса это развлекало (он язвил, что второй раз имеет удовольствие быть сожженным при жизни, так что надеется пройти чистилище так же быстро, как и его патрон, святой Алоизий), но создавался опасный прецедент. Кроме того, он тщеславно мечтал о хорошем, звучном процессе вроде суда над «Госпожой Бовари», а процесс «Литтл ревью» оказался совсем не так звучен и общезначим. Иск был вчинен, когда вышла «Навсикая», в июле—августе 1920 года.

Джон С. Самнер, секретарь Нью-Йоркского общества предупреждения распространения порока, милый человек с мягкими манерами, в сентябре подал официальную жалобу. Собственно, Паунд и Куинн предполагали это и даже считали нужным убрать на время книгу из журнала, пока не выйдет весь текст, который защитит ее лучше всякого адвоката. Выдернутые из контекста части могли показаться чем угодно. Издательниц вызвали в суд, Куинн вызвался бесплатно защищать их, и это было благородно — журнал ему не нравился. Да и Андерсон с Хип тоже, и он пользовался взаимностью, хотя все старались не осложнять ситуацию враждебностью. Паунду примирить их не удалось.

Предварительные слушания состоялись в полицейском суде 22 октября. Дело передали в суд особой инстанции, и не помогли никакие попытки Куинна переквалифицировать его. Рушилось намерение дать Джойсу время напечатать книгу целиком, прежде чем будет принято решение. Удалось добиться нескольких отсрочек, но 14 февраля 1921 года суд все равно состоялся. Дело слушалось тремя судьями, а в зале сидело несколько сотен жителей Гринвич-Виллиджа, тогда богемной и артистической колонии Нью-Йорка.

Куинн прежде всего подверг сомнению компетентность суда, собирающегося решать такие вопросы. Ему было указано, что жюри вполне компетентно. Тогда он сделал сильный ход — вызвал свидетеля. И не одного.

Скофилд Тэйер, издатель знаменитого журнала «Дайэл», Филип Молер из Театральной гильдии, известный романист, философ и критик Джон Каупер Пойс объясняли суду, что «Улисс» — прекрасное и мощное произведение нового искусства, никоим образом не способное развратить умы молодых девушек (трудно поверить, но это была одна из наиболее неумолимых формул судебной оценки), что в нем воплотились категории учения великого доктора Фрейда. Фрейд был для судей не менее подозрителен, чем Джойс. Правда, Тэйер сознался, что он вряд ли напечатал бы «Навсикаю». И это очень неприятно совпало с самыми жесткими фрагментами, умело отобранными и зачитанными Самнером.

Один судья строго заметил, что подобное не должно было звучать в присутствии мисс Андерсон.

— Ведь она издатель, — усмехнулся Куинн.

— Сомневаюсь, что ей было известно значение того, что она издавала, — не сдавался судья.

Двое других судей сочли зачитанные отрывки попросту непонятными. Куинн образованно согласился — непонятное лучше непристойного. На замечание о нарушениях норм правописания и пунктуации он ответил, что у Джойса очень слабое зрение. Судьи решили, что заседание следует перенести, чтобы они смогли внимательно прочесть выпуск с «Навсикаей».

21 февраля заседание возобновилось, и Куинн выложил свой последний довод. Он говорил о том, как похожи судьба кубизма и прозы Джойса — уж о кубизме-то судьи что-то знали. Он настаивал, что эпизод скорее вызывает отвращение, чем развращает. Если даже Герти Макдауэлл и показывает свои трусики, то манекены на Пятой авеню выглядят намного откровеннее. Прокурор громогласно и гневно отклонил эти доводы, чем не преминул воспользоваться Куинн.

— Смотрите! — воскликнул он, показывая на оппонента. — Вот мое лучшее подтверждение. Вот доказательство, что «Улисс» не растлевает и не наполняет людей гнусными мыслями! Взгляните лучше на него! Он совершенно выведен из себя. Он хочет кого-нибудь ударить. Он не хочет кого-то любить. Это и делает «Улисс» — он сердит людей, но не толкает их в объятия каких-то сирен.

Судьи засмеялись. Куинн решил, что победа за ним, но к ним тут же вернулась суровость. Приговор гласил, что за публикацию непристойностей обе издательницы должны выплатить по 50 долларов штрафа. Разумеется, публикация романа приостанавливалась, и Куинн был вынужден признать, что «Навсикая» — самый непристойный эпизод книги, чтобы остальные не утяжелили приговор и не обернулись для Андерсон и Хип тюремным заключением.

На улице он сказал им:

— А теперь, бога ради, не печатайте больше непристойностей.

— И как же я узнаю, что это непристойности? — поинтересовалась Маргарет.

— Я точно не знаю, — вздохнул Куинн. — Но не печатайте их!

И издательницы, и их друзья предпочли бы тюрьму — не из экономии, а ради паблисити. Куинн постарался скорее умалить значение проблемы, чем добиться решения суда о ее сложной природе. В письме Джойсу он оправдывался, что с этими судьями другая тактика не сработала бы... Хотя процессом заинтересовались «Нью-Йорк таймс» и «Нью-Йорк трибюн», книжное издание «Улисса» стало еще сложнее. Изменений в тексте потребовал даже верный Хюбш, и так как Куинн, пока представлявший Джойса, отказался от них, появились формальные основания отклонить рукопись. «Бони и Ливрайт» не возобновляли разговора об издании. Джойс чувствовал себя все глубже загнанным в угол. Зайдя как-то в «Шекспир и компанию», поделиться своими несчастьями с Сильвией Бич, он сказал:

— Моя книга никогда не выйдет.

Сильвия задумалась.

— Послушайте, — сказала она. — Не окажете ли вы «Шекспиру и компании» честь выпустить вашего «Улисса»?

Несмотря на все, Джойс был удивлен и даже потрясен.

— Вы же понимаете, что эту книгу никто не купит, — сказал он.

— Понимаю, — ответила Сильвия. — Но стоит рискнуть.

— Я согласен, — ответил быстро пришедший в себя Джойс.

На следующий день, 5 апреля, Сильвия пригласила Адриенн, которая искренне обрадовалась, помогла обсудить с Джойсом условия издания и даже посоветовала лучшего из возможных в этой ситуации печатников — Морис Дарантьер, дижонский типограф, интеллигентный и предприимчивый человек, только что отпечатал для нее «Записки "Друзей книги"». Было решено изготовить тысячу экземпляров и все, что можно, побыстрее продать по подписке. Сотню нумерованных экземпляров на знаменитой голландской бумаге «Амстердам» или «Pro Patria», с автографом Джойса по 350 франков; еще полторы сотни на хлопковом верже д'Аркез с шероховатыми волокнами и необрезанными краями. За эти тома — тоже по 250 франков. Остальные на бумаге подешевле, но тоже изысканной — тряпичной, что позволяло установить цену в 150 франков. Роялти Джойса должны были составить 66 процентов от продажи нетто.

Когда компания выходила из квартиры, Джойс показал тростью на сынишку консьержки, игравшего на ступеньках, и сказал:

— Однажды этот парень станет читателем «Улисса».

Забавно было бы узнать, случилось это или нет.

В танцзале «Баль Булье» они отпраздновали соглашение. После они отправились в «Клозери де Лила», а по дороге Джойс развивал одну из своих любимых тем — силу слова, и в первую очередь слова английского языка. Примкнувший к ним молодой англичанин Артур Пауэр отстаивал магию французского, но Джойс неумолимо цитировал Библию на двух языках и сравнивал их. По пути в модный ресторан это звучало особенно завораживающе. Джойс кричал: «Как жалко звучит "Jeune homme, je te dis, leve-toi" и как могуче "Young man, I say unto thee, arise"!4» «Улисс» был не в последнюю очередь написан о том, сколько может этот язык и чем он богат.

Вряд ли Сильвия Бич до конца представляла себе, что за миссию взвалила на себя, а подумать об этом перед изданием было уже некогда. Списавшись с Гарриет Уивер, она обрела бесценную помощницу — та пообещала ей прислать имена и адреса всех, кто в Англии когда-либо интересовался «Улиссом», а Джойсу перевела 200 фунтов как аванс в счет английских роялти, которые придут от английского издания, напечатанного с французского набора после распродажи ограниченного французского издания. То есть условия оказались даже выгоднее, чем у «Шекспира и компании». Удалось собрать обнадеживающе большое число потенциальных французских подписчиков, чему помогли Ларбо, Адриенн и Леон Поль Фарг, а в Америке старались Паунд и Роберт Макэлмон. Андре Жид подписался лично, Хемингуэй тоже сам прислал восторженную просьбу, Паунд обеспечил подписку Йетса, а нескольким сотням других был разослан четырехстраничный буклет с множеством хвалебных отзывов; Ларбо написал там: «С "Улиссом" Ирландия совершает сенсационное возвращение в лучшую европейскую литературу».

Отозвались самые неожиданные люди — англиканский епископ, Уинстон Черчилль, ирландцы-революционеры, а из Триеста всего один человек, барон Ралли. Джойс желчно заметил, что если там найдется еще один, кто выложит 300 лир за книгу, можно ставить свечу святому Антонию.

Были и отказы, иногда довольно подробные, чуть ли не целые рецензии. Бернард Шоу написал, что читал куски «Улисса» и считает, что в них дана отталкивающая, но в общем верная картина Ирландии. Ему бы хотелось, чтобы их прочел каждый ирландец (Шоу тщательно оговорился — «ирландец мужского пола»), который сможет выдержать свое отражение в этом зеркале; сам он покинул Дублин в двадцать, но сейчас, в шестьдесят, видит, что там мало что изменилось. «По крайней мере кому-то хватило храбрости написать все это и утереть ирландцам нос...» Он добавил еще, что если мисс Бич полагает в своем энтузиазме, что найдется ирландец, особенно в его, Шоу, возрасте, решившийся заплатить такие деньги за книгу, она очень слабо знакома с его народом.

Джойс тем не менее был в восторге от его письма; к тому же он выиграл у Сильвии ящик шампанского, поспорив, что Шоу припомнит ему отказ «Инглиш плейерс» платить за постановку его пьесы. Шоу тоже припомнили его отказ подписаться — один только Паунд отправил ему дюжину укоризненных посланий. Но Шоу, по его словам, заботился о пенсах, а Паунду (то есть «фунту») предоставлял позаботиться о себе самом.

«Цирцею» перепечатывали несколько машинисток, но они фатальным образом отпадали — одна за другой. У первой отец перенес тяжелый приступ, и Джойс меланхолически отметил, что в напечатанном ею эпизоде описано именно это... Мисс Харрисон, жена служащего британского посольства, держалась дольше всех, но муж случайно глянул в рукопись, перечитал увиденное — и без слов швырнул в камин. Большую часть она все же успела спрятать и с множеством предосторожностей вернула Джойсу. Удалось сделать фотокопию недостающих страниц с раннего варианта, который прислали из Нью-Йорка, найти еще одну машинистку и завершить работу. Референтной группой стали мисс Уивер, Паунд, Ларбо, Элиот и Бадген; они первыми читали все законченные новые эпизоды. К этому времени было договорено, что Элиот и Ричард Олдингтон обсудят книгу с положительной и отрицательной сторон, но Олдингтон в «Инглиш ревью» за апрель 1921 года язвительно прошелся по тому, что казалось ему недостатками книги. Джойс против обыкновения удержался от скандала, полагая, что сейчас важна любая слава. Паунд, слегка остывший к «Улиссу» где-то посередине, вновь зажегся прежним восторгом, прочитав «Цирцею», и сравнил ее с «Адом» Данте.

Словом, Париж принял Джойса, а он его — «последний из человечных городов». Французская столица не мешала уединению, когда писателю того хотелось, а для общения преподносила ему известнейших людей того времени — он ужинал в компании Игоря Стравинского и Сергея Дягилева, после премьеры их балета. Он пришел позже всех и несколько раз извинился, что одет не по протоколу: опять не было приличного костюма, не говоря уже о смокинге. Потому же он пил больше обычного, чтобы скрыть досаду, и едва не пропустил момент, когда появился Марсель Пруст в толстой шубе (прием был в мае 1921-го). Хотя приглашение было послано, Пруста, известного агорафоба, не ждал никто. Джойса представили, и он со стаканом в руке уселся рядом с Прустом и не отходил от него до конца вечера.

Эпохальный разговор двух титанов передавали потом по-разному. Уильям Карлос Уильяме рассказывал, что Джойс сказал: «У меня каждый день головные боли. А глаза просто ужасные». Пруст отвечал: «Мой бедный желудок... Просто не знаю, что делать. Это убийственно. Думаю, что мне лучше уйти». Джойс вздохнул: «У меня то же самое. Надо попросить кого-нибудь отвезти меня домой. До свидания». — «Очаровательно, — сказал Пруст. — О, мой бедный желудок».

Есть еще несколько версий, более литературных и лестных для собеседников, но сам Джойс писал Бадгену, что их разговор состоял в основном из слова «нет» на трех языках. Пруст спросил его, не знает ли он какого-то герцога, Джойс отвечал «нет». Хозяйка дома спросила Пруста, читал ли он тот или этот отрывок из «Улисса». Пруст отвечал «нет». «Конечно, ситуация была ужасной. День Пруста лишь начинался, а мой подходил к концу».

Джойс не слишком восхищался Прустом. Стиль его не походил на то, что в записной книжке названо «аналитическими натюрмортами Пруста». Предложения Пруста, писал он, заканчиваются для читателя раньше, чем для автора. Завидовал Джойс по-настоящему только тому, что Пруст не испытывает никаких затруднений: комфортабельная квартира на площади Этуаль, со стенами, обшитыми пробкой для полной изоляции от звуков. А ему приходилось писать в комнате, куда то и дело заходили и выходили. Иногда ему казалось, что он не сможет закончить «Улисса» — не дадут. Но закончить «В поисках утраченного времени» не сумел как раз Пруст: он скончался 18 ноября 1922 года, и Джойс был на похоронах.

Пруст ли стал легендой Джойса, Джойс ли легендой Пруста — не имеет значения, потому что Джойс уже становился персонажем собственной мифологии.

«Дорогая мисс Уивер... можно собрать отличную коллекцию легенд обо мне. Вот несколько. Моя семья в Дублине верит, что я в Швейцарии разбогател во время войны, шпионя для обеих сторон. Триестинцы, видя, что я появляюсь из дома моего родственника, обставленного моей мебелью, каждый день на двадцать минут и иду в одном и том же направлении, к почтамту, затем возвращаюсь (я писал "Навсикаю" и "Быков Гелиоса" в ужасной обстановке), пустили слух, в который сами безоглядно поверили — что я кокаинист. Общим мнением в Дублине было (пока не появился "Улисс"), что я не могу больше писать, что я разорен и умираю в Нью-Йорке. Человек из Ливерпуля говорил мне, что слышал, будто я стал владельцем нескольких кинотеатров в Швейцарии. В Америке ходят или ходили две версии: что я аскетичен, как помесь далай-ламы с сэром Рабиндранатом Тагором. Мистер Паунд описывает меня как мрачного абердинского проповедника. Мистер Льюис рассказывал, что ему говорили, что я сумасшедший, у которого с собой всегда четверо часов, и никогда не разговариваю, разве что спрашиваю у соседа, который час.
<...> Я перечислил все эти мнения не затем, чтобы рассказать о себе, но чтобы показать вам, насколько все они путаны и нелепы. Правда же в том, что я совершенно обычный человек, не заслуживающий такого избытка росписи воображением. Далее следует мнение, что я искусно симулирую и изображаю квази-Улисса, "тощего иезуита", самовлюбленного и циничного. Есть в этом некоторая правда, но она не является определяющей для моей натуры (как и для натуры Улисса), это всего лишь привычка выставлять изображение этих качеств, чтобы прикрыть мои хрупкие творения».

О нем рассказывали все причудливее, и жизнь Джойса интересовала все большее число людей, а журналисты выдумывали то, чего не могли узнать, — и о зеркалах, которыми он окружает себя, когда пишет, и о заплывах в Сене, и о том, что он спит в черных перчатках. Слава оказалась не так упоительна, как грезилось ему в начале века на дублинских улицах, долгими одинокими прогулками. К тому же опять начали одолевать болезни и житейские проблемы. Май завершился нетяжелым, но нудным приступом ирита, и закончился срок аренды квартиры. Здесь на помощь опять пришел друг. Валери Ларбо, уезжавший в Италию, оставил ему свою небольшую, но уютную и прекрасно обставленную квартиру на улице Кардинала Лемуана, 71, почти рядом с Люксембургским садом. Такое жилье могло быть у Джойса разве что сейчас, и то при условии, что законы об охране авторского права продолжали бы действовать. Ларбо, известный тем, что не любил никого принимать дома, удивил Париж, но не Джойса: 3 июня он въехал в чрезвычайно понравившийся ему дом. Для него это было еще одним доказательством его значимости. Ларбо, кстати, еще до этого сказал, что одна «Цирцея» могла сделать имя любому французскому писателю. Джойс тем не менее сухо заметил, что становится «монументом веспасианской5 величавости».

Ободренный переменами, он почти закончил «Итаку» и «Пенелопу» и уже на новой квартире получил от Дарантьера и вычитал первые гранки «Сциллы и Харибды».

О работе Джойса над гранками можно написать самостоятельную книгу, хотя уже есть немало текстологических трудов, описывающих этот жутковатый процесс. Пять последовательных оттисков, несметное количество дополнений, неуклонное усложнение внутреннего монолога, все новые переплетения деталей. Постепенно и вся книга выросла на треть.

Он выматывал всех — и Дарантьера, и Сильвию, но добивался своего.

Гостей становилось все больше. Старые друзья, новые знакомые, ирландцы и американцы. Почти все уже были уверены, что видят гения. Один из них, выпускник и преподаватель Тринити-колледжа Э. Дж. Левенталь, имел с Джойсом длинную и оживленную беседу о еврейских семьях, живущих в Дублине, — Цитронах, Абрамовичах, о Морисе Соломоне, враче-окулисте и вице-консуле Австро-Венгрии. Скоро стало понятно, что Джойса интересуют Блумы, и он с облегчением узнал, что все они давно покинули город... Левенталь, которому были показаны части рукописи «Улисса» со словами на иврите, высказал вежливые замечания по поводу путаницы в транслитерации, однако Джойс ему не поверил, и в результате ошибки перешли в окончательный текст. Позже Левенталь напечатал в Дублине одну из первых одобрительных рецензий на «Улисса».

Из американцев ближе других ему был Роберт Макэлмон, поэт и новеллист, женатый на богатой английской наследнице. Он с удовольствием тратил деньги тестя и из них около полутора сотен фунтов ежемесячно ссужал Джойсу, чтобы он мог работать над «Улиссом» и закончить его. Возврат кредита его не волновал. Джойса, впрочем, тоже. Джойс то и дело спрашивал его, как Бадгена, что он думает о той или иной странице его книги. Но Бадген не был писателем, ревнующим к славе другого и заботившимся о своих произведениях; он вряд ли мог дать «суждение простака». Его очень мало интересовали сложности католицизма и буйство ирландской политики. Тем не менее они часто виделись и говорили. Джойс считал его интересным автором и даже находил сходство в их новеллистике. Его не слишком заботили другие писатели, он даже спрашивал Макэлмона, действительно ли Паунд и Элиот значительные авторы. Макэлмон весело отвечал: «Неужели, Джойс, это спрашиваете вы, сомневающийся во всем, даже в себе?»

Макэлмон стал отчасти соавтором романа: когда не удавалось отыскать машинистку для «Пенелопы», он взялся отпечатать текст, но рукопись была сложной сама по себе, а пометки Джойса густо заполняли все свободное пространство, и временами Макэлмон путал строки в монологе Молли; отчаявшись, он сказал себе, что в этом неорганизованном рассудке все равно нет никакого порядка, и оставил все как есть. Но потом он заметил, что Джойс не выправил его нечаянные переносы, и честно спросил его, заметил ли он что-нибудь. Джойс сказал: «Конечно, но согласился с тобой». Тем не менее, когда в 1925 году он упрекал в письме мисс Уивер, что печатник допустил изменения в «Поминках по Финнегану», Джойс издевался над рыцарственным отношением Макэлмона к Молли:

«Менял ли Фосетт эти слова? Там их два. Не имеет значения. "Кромвелирование" и... О, да! "Бисексцикл". Такая куча. Надеюсь все же, что поменял. О крысы! Стиль такая дурацкая штука!... (С извинениями в адрес мистера Роберта Макэлмона)».

Несколько раз ему и Ларбо случалось выпивать вместе, и в их компании возник молодой и брутальный черноусый американец с рекомендательным письмом от Шервуда Андерсона. Звали его Эрнест Хемингуэй, он был беден, носил в обеих ногах «кучу ржавых шурупов и гвоздей» от немецкой шрапнели, писал рассказы и подрабатывал репортерской работой. Появился и Сэмюел Рот, очень интересный поэт, удостоившийся искренних похвал Э.А. Робинсона. Джойс, по всегдашнему интересу к евреям, благосклонно отнесся к нему и внимал восторгам Рота по поводу его прозы без обычной подозрительности. (Знал бы он, что Рот станет первым его «пиратом», издав куски «Улисса» без разрешения автора! Сильвии Бич придется потратить много сил, чтобы справиться с этим, — понадобится даже так называемый «Международный протест» 1927 года, где уважаемые и известные литераторы высказывались против публикации. С другой стороны, это помогло издательству «Рэндом хауз» добиться отмены цензурного запрета на роман.)

Сисли Хаддлстон, английский журналист и прозаик, сначала не воспринял Джойса: тот показался ему чопорным и скучным. Однако и его до слез рассмешила шутка Джойса. В кафе пела певица, и ночная бабочка влетела ей в широко открытый рот. Певицу едва не стошнило, а сухо усмехнувшийся Джойс тут же процитировал: «Как бабочку тянет к звезде...»6

Уиндем Льюис часто встречался с Джойсом в «Цыганском баре» возле Пантеона, и алкоголь смягчал их обычные раздоры, но ненамного. Они спорили обо всем — о готических соборах, о войнах, а самые жестокие споры были о национальных проблемах: в случае Джойса это всегда был разговор либо об ирландцах, либо о евреях. Как-то Джойс заявил, что ирландские и еврейские божества совершенно схожи. Льюис сказал, что ирландские воинственнее.

— Были воинственнее, хотите вы сказать? — вдруг ощетинился Джойс. — Возможно. Я о них очень мало знаю.

Но потом вдруг задумчиво добавил:

— Мне так не кажется... Очень нежная и мягкая раса...

Чтобы было интереснее, Льюис часто приманивал в компанию парочку местных проституток. Их щедро поили, забавлялись их выходками и словечками, но другого внимания не удостаивали. Однажды подвыпивший Льюис нарушил было правило, но Джойс его величаво осадил:

— Не забывайте, что вы автор «Идеального гиганта»...

Самого Джойса как-то заинтересовал дирижер маленького оркестрика, и он спросил старшую из девиц о нем. Та, подумав, сказала:

— Ему сорок. Он старый.

Джойс, которому вот-вот должно было исполниться сорок, спросил:

— Разве сорок — это старость? У римлян «младшим» именовали человека до пятидесяти...

Девица испугалась, что ее выгонят из-за стола, но все обошлось.

Как-то ночью Джойс и Льюис постучались в дверь бара уже после закрытия, и в ответ на требование назваться Джойс принялся громко декламировать Верлена. Двери тут же отворились перед «мсье ле поэт»...

Он продолжал собирать в роман все, что находил, как Стендаль — «Я беру свое добро везде, где его нахожу...» У Уоллисов он подслушал разговор между хозяйкой дома и молодым художником. Что говорил гость, ему не было слышно, а вот «да», произнесенное много раз с меняющейся интонацией и выражением, доносилось отчетливо.

Джойс вдруг понял: вот оно, то слово, которым начнется и закончится «Пенелопа». Он тут же написал Ларбо: «Вы много раз спрашивали меня, каким словом я закончу "Улисса". Вот оно: "ДА"».

Но тревога за будущее книги никуда не делась: возможно, потому он и пил так часто, невзирая на дурное самочувствие и все ухудшающееся зрение, что ждал новых неприятностей, и они чинно являлись и занимали свои места. В любом событии — зубная боль, гроза, с визгом затормозившее такси — Джойс провидел рок и несчастья. Все суеверия Европы он знал наизусть и видел их повсюду, в явном и скрытом. Тринадцать, его любимое число, приносившее удачу, возникало в сумме цифр 1921; но одновременно это был день смерти Мэри Джейн Джойс. Пенелопа была ткачиха — «уивер» по-английски, а это была фамилия самой преданной его сторонницы и благодетельницы... Он суеверно вглядывался сквозь толстые стекла, как лежат вилка и нож — не крестом ли? Разливали вино — он следил, как Макэлмон это делает. Обычная парижская крыса метнулась по лестнице, и Джойс уже взвинчен: «Дурной знак!» Он потерял сознание от волнения, его пришлось везти домой в такси и с помощью водителя внести в квартиру. Обозленная Нора все же сдержалась, когда поняла, что он не пьян, а еле жив от ужаса. На следующий день, когда они с Макэлмоном и Норой пили кофе с ликером в «Кафе д'Аркур», пришлось опять вызывать такси — у Джойса начался мучительный приступ ирита. Пять недель он пролежал дома, в темноте, пытаясь ослабить боли теплыми компрессами и регулярным закапыванием кокаина. Друзья звонили ему, чтобы хоть как-то приободрить, приходили навестить его вместе с офтальмологом, и Джойс проверял, не ослеп ли он, считая фонари на Пляс де ла Конкорд, а они подтверждали число. К августу приступ прошел. Он радовался, что приходит в себя быстрее обычного, и работал над корректурой то одним, то другим глазом иной раз по двенадцать часов в сутки. Перерывы наступали, когда он переставал что-нибудь видеть и дожидался, пока снова начнет различать буквы. Джойс понимал, что рискует, но не мог больше откладывать работу. «Голова идет кругом, но моему читателю придется еще хуже, — иронично замечал он. — Конечно, это причуда; книга вряд ли окупит и десятую часть таких усилий». Но он изо всех сил старался наверстать потерянное время.

Ему надо во что бы то ни стало дописать «Итаку», отложенную ради «Пенелопы» и уже несколько раз переписанную заново. Первое предложение «Пенелопы» уже содержало две с половиной тысячи слов и явно должно было вырасти в несколько раз. «Блум и все Блумово скоро помрет, слава Господу. Все говорят, он должен был помереть много раньше...»

В октябре вернулся из Италии Ларбо, и Джойсу пришлось заняться другим привычным спортом: искать жилье. Уиндем Льюис, приглашенный навестить Джойсов перед тем, как они освободят квартиру, вспоминал, как он увидел Джорджо, валявшегося на диване в своей комнате, задрав ноги на печку. Затем он заметил Нору, которая предположительно бегала по Парижу, ища квартиру; но в реальности она сидела, задрав ноги на стол. А на балконе Лючия читала, задрав ноги на перила. Откуда могло взяться при такой позиции новое жилье, было тайной, и Джойсам пришлось переезжать обратно на рю де Юниверсите, 9, где они опять спали втроем в одной комнате, а во второй спал и писал отец семейства. Несколько карликовых пальм в горшках занимали драгоценное место, потому что они напоминали Джойсу о Феникс-парке: одна увядала, ее выбрасывали и заменяли новой. А Джойс продолжал писать.

«Пенелопа» в начале октября отослана печатникам, он занимается заново набранным «Эолом», дорабатывает «Гадес» и «Лотофагов», правит остальные главы, не трогая лишь «Телемака». Он выжимает из тети Джозефины все сведения о старом майоре Пауэлле и Мэтте Диллоне, предположительно прототипах отца Молли Блум, об их дочерях — «всё, что только сможешь вспомнить, нацарапай хоть на оберточной бумаге...». До последнего дня он делал поправки и дополнения, и день завершения «Улисса» едва не стал днем его публикации. Лекция Ларбо уже была назначена на 7 декабря, и Джойс изо всех сил старался успеть к этому дню, и старание это было чуть ли не единственным источником его сил. В конце октября Ларбо прислал экземпляр практически законченной «Пенелопы», 29-го была завершена «Итака» и Макэлмон получил письмо с сообщением, что роман написан. Оставалось лишь поправить четыре последних эпизода.

В ноябре Ларбо получил от Джойса бесценный подарок для своей лекции — ту самую классическую схему, где расписаны эпизоды и их гомеровские параллели вкупе с характеристиками той литературной техники, которая была использована для каждого из них. И тогда же в большом письме он обсуждает с Ларбо свой метод. Ларбо предложил для него название, подсказанное романом Поля Бурже «Космополис» (1893) — «monologue intériuer», внутренний монолог. Джойс утверждал, что в оформившемся и устойчивом виде его использовал все тот же Эдуар Дюжарден в романе «Лавры срублены»; там, писал он, с первых же строк читатель ощущает себя погруженным в мысли главного героя, прерывающиеся, отвлекающиеся, сбивчивые, и это развертывание пришло на смену традиционному повествованию о действиях или окружении персонажа.

Андре Жид позже будет утверждать, что прием или даже весь метод сложился из техник Достоевского, Браунинга и Эдгара По. Но в конце концов прародителем признан Дюжарден, а имянарекателем — Уильям Джеймс. Впоследствии Дюжардена полюбили и Ларбо, и Уильям Карл ос Уильяме, а в 1931 году Дюжарден сам выпустил книгу под названием «Внутренний монолог». Джойсу он прислал хвалебное письмо, а Джойс надписал ему экземпляр «Улисса». В ответе он называл Дюжардена «мэтр», а роман его «вечнозеленым». Но множество исследователей сходятся в том, что значимость и популярность метод внутреннего монолога обрел только после гигантской работы, проделанной Джойсом. Тем не менее он делал все, чтобы книга Дюжардена стала известной, и предлагал перевести ее на английский, чтобы воздать ему по заслугам и доказать, что он не реликт прошлого века, а провозвестник новой литературы. Стюарт Гилберт сделал английский перевод, встреченный с интересом и одобрением.

Возможность извлечь денежную выгоду для Джойса из вечера-лекции Ларбо была подсчитана Сильвией и Адриенн, намеренными даже перевести и прочитать вслух куски из «Улисса», но времени для этого у них уже не было. Всё же они нашли Жака Бенуа-Меше, двадцатилетнего музыканта, умницу и поклонника Джойса. Он с радостью взялся за работу, которая соединяла его с любимым автором. Позже он напишет, что жизнь сводила его с несколькими гениями, но никто не вызвал такого твердого и определенного ощущения человеческой гениальности, как Джойс, — он мог ничего не говорить и все равно вызывал это ощущение. «В нем было нечто беспредельное и избыточное, вдобавок к огромному достоинству. Это был Просперо из "Бури" Шекспира».

Бенуа-Меше для точного перевода «Пенелопы» понадобилась та же схема всего «Улисса». Но Джойс показал ему лишь отрывки, добавив полушутя, что вставил в книгу столько загадок и головоломок, что профессорам хватит на много-много лет, и не хочет оставаться без гарантии бессмертия. Переводчик мягко настаивал, и Джойс все же дал ему ее, а затем набросок увидела Сильвия Бич, потом доверенные друзья, и потаенный машинописный листок, правда не целиком, в 1931 году долетел до книги Стюарта Гилберта «"Улисс" Джеймса Джойса». Многие критики, зная о существовании этого сказочного документа, выпрашивали его прежде, но безрезультатно. Кстати, был человек, которому Джойс послал его раньше всех — видимо, потому, что хотел, чтобы именно он оценил замысел во всей полноте. Это был Карло Линати, друг и итальянский переводчик Джойса, впоследствии именно он перевел «Улисса». Ему Джойс еще в 1920 году послал эту схему и довольно подробный по тем временам комментарий: «Это эпос двух рас — ирландской и израильской и в то же время цикл человеческого тела, так же как и небольшая история одного дня. Характер Улисса всегда зачаровывал меня — еще мальчишкой. Вообразите, пятнадцать лет назад я начал его с рассказа для "Дублинцев"! Семь лет я работал над этой книгой, будь она проклята. Это еще и краткая энциклопедия. Моим намерением было перенести миф sub specie temporis nostri7. Каждое приключение (а также каждый час, каждый орган, каждый вид искусства — все они переплетены и породнены в цельной структурной схеме) не только обусловливает, но и создает свою собственную технику. Любое событие есть еще и, так сказать, отдельная личность, хотя из личностей и состоит...»

На просмотр и утверждение текст Бенуа-Меше отдали Леону Полю Фаргу, который тоже начинал закрепляться в компании Джойса. Он умудрялся шокировать своими рассказами даже самого мэтра — правда, скорее потому, что не стеснялся и женского присутствия. Фарг, сам большой мастер словесной игры, напредлагал столько вариантов, что к 5 декабря перевод закончить не удалось. Для «Сирен» нашли американского актера Джимми Лайта, который собирался прочесть их по-английски, мелодекламируя. Еще вечером накануне лекции Сильвия Бич слышала, как молодой актер повторяет: «И у дверей глухой Пэт, лысый Пэт, очаеванный Пэт, слушал...», а Джойс негромко правит ритм фразы. А тут и Ларбо, закончивший к 6 декабря свой текст, решил внести добавочные правки в перевод. В эту ночь мало кто спал.

Среда, 7 декабря 1921 года. В маленький книжный магазин чудом вместилось две с половиной сотни гостей. По пути к лекторскому столу Валери Ларбо безмятежно сообщил Джойсу, что опустил несколько строк из «Пенелопы». Джойс нашел в себе силы не возражать сейчас, но позже написал, что Солнечную систему они бы не решились беспокоить.

Ларбо понимал, что, несмотря на достаточную известность Джойса, придется очертить его место в современной словесности. Он начал с эффектной фразы, что литераторы слышат имя Джойса так же часто, как ученые имена Фрейда или Эйнштейна. Кратко рассказав об ирландском периоде и жизни на континенте, которую Ларбо слегка расцветил (к неудовольствию Джойса), он перешел к книгам. Интересный поворот лекции был в том, что каждая из них рассматривалась одновременно и самостоятельно и как своего рода проба каких-то частей и линий «Улисса». «Камерная музыка» — проба того лиризма, которым просвечивает весь текст романа, «Дублинцы» — отработка способа воспроизведения особой атмосферы города, «Портрет...» — сгущение образности, сходства, символики, сращения биографии и творческой судьбы. В «Улиссе», говорил Ларбо, два гиганта-персонажа движутся сквозь вихрящийся поток кажущихся мелочей и случайностей, придавая ему новое течение и смыслы. Ключом к книге будет Одиссей, герой, которому параллельны Стивен и Блум, чьи приключения сливаются с теми, что описаны Гомером.

Ларбо сумел достаточно прозрачно намекнуть на исключительно сложную и занимательную конструкцию каждого эпизода, но так же мастерски не сказать слишком много. Он с восторгом рассказал о рабочих книжках Джойса, где каждая фраза подчеркивалась карандашами разного цвета, чтобы не спутать, в каком эпизоде она должна будет занять место. Ему также пришлось предупредить слушателей, что наверняка возникнут сразу две неверные трактовки романа — его еврейская линия написана не антисемитом, а чье-то личное отвращение к низшим функциям организма не может служить поводом для изъятия их описания из книги, повторяющей строение человека.

Джимми Лайт прочитал отрывки из «Улисса», а в «Циклопе» публике пришлось вытерпеть режиссерскую находку: свет гас, чтобы передать, как теряет зрение циклоп.

Сам Джойс сидел в кресле за ширмой, но должен был выйти и тоже вытерпеть бурные аплодисменты. Ларбо публично обнимал его, что Джойс тоже стоически вытерпел, багровея от смущения.

Но в целом — это признал и сам Джойс — представление удалось, «Шекспир и компания» не успевал принимать новых подписчиков.

Приближался день выпуска книги, о котором Джойс еще в ноябре писал мисс Уивер:

«Дни рождения всегда много значили для моих книг: "Портрет..." появился в вашем журнале в феврале, а завершился первого сентября8. "Улисс" был начат первого марта (день рождения моего друга, корнуэльского художника9), а закончен в день рождения мистера Паунда. Интересно, в чей день он будет напечатан».

Сам он давно решил, что сделает все, чтобы роман вышел 2 февраля, в день его сорокалетия. Весь декабрь и январь он заваливал мисс Бич и Дарантьера письмами и телеграммами, непрестанно звонил им по телефону, внося последние поправки и дополнения. Свидетели пишут, что он «выглядел грустным и усталым, но это была грусть человека, узнавшего безграничность мира, и усталость того, кто взвалил на себя задачу исполнить непомерное в стесняющих пределах».

За столом в любимом кафе он говорил, делая долгие паузы между словами:

— Жаль, что публика будет требовать и непременно отыщет в моей книге мораль... Еще хуже, что они воспримут ее серьезнее, чем надо... Слово джентльмена — в ней нет ни одной серьезной строки... В книге множество великих болтунов. Все они там, и все, о чем они забыли. В «Улиссе» записано одновременно все то, что человек говорит, видит, думает и что это говорение, видение, думание делает, все, что вы, фрейдисты, называете подсознанием и что на самом деле ни более ни менее, как чистое мошенничество...

Перед самым появлением книги Джойс и Нора прогуливались с миссис Варне в Булонском лесу, когда мимо них прошел незнакомец и пробурчал что-то, что дамы не разобрали. Зато разобрал Джойс и весь побелел. Его затрясло. На расспросы он долго не отвечал, а потом сказал:

— Я никогда не видел этого человека, но он сказал мне на латыни: «Вы безобразный писатель!» Скверное предзнаменование, за день до выхода моего романа...

Но из Дижона 1 февраля пришло письмо от Дарантьера, где он обещал Сильвии Бич непременно прислать три экземпляра к полудню 2-го. Мисс Бич, памятуя рассказы Джойса об ужасах почтовой доставки, позвонила ему и попросила придумать что-то другое. Дарантьер переслал экземпляры с кондуктором экспресса Дижон—Париж, и Сильвия в семь утра примчалась на вокзал, нашла кондуктора, вручившего ей пакет с двумя экземплярами. Через десять минут она примчалась в такси домой к Джойсу, отдала ему один экземпляр, а второй увезла выставить в магазине. Публика толпилась перед витриной с открытия до закрытия.

Вечером Джойс, Наттинги, Уоллесы и Хелен Кляйфер, дочь партнера Куинна, ужинали в «Феррари», дорогом итальянском ресторане. Джойс сидел во главе стола, но чуть в стороне, переплетя ноги — пятка одной под икрой другой. На пальце у него был новый перстень — награда, которую он пообещал себе за этот день. Однако он был грустен, вздыхал и почти ничего не ел. Пакет с экземпляром «Улисса» он принес с собой, но сунул под стул, хотя Нора напомнила ему, что он шестнадцать лет думал об этой книге и семь лет ее писал. Все просили хотя бы открыть ее и показать, но Джойс отмалчивался.

Наконец, после десерта, он распаковал ее и положил на скатерть.

Переплет был в древнегреческих цветах: белый шрифт на синем фоне. Джойс считал их цветами удачи и напоминанием о Гомере и Итаке, белом острове в синем море. За книгу подняли бокалы, что глубоко тронуло Джойса. Два официанта-итальянца подбежали спросить, он ли написал «поэму», и попросили разрешения показать ее «падроне», хозяину. Хозяин был так же тронут, как автор.

Затем они отправились в кафе «Вебер», и там окончательно развеселившийся Джойс показал Лилиан Уоллес, Хелен Наттинг и Дороти Паунд, где они в книге: миссис Хелен Уайнгэддинг, мисс Лилиан и Виола Лайлэк, а также Дороти Кейнбрейк. Ему казалось, что это как раз доброе предзнаменование и пожелание удачи. Когда кафе закрылось, Джойс возжелал продолжения веселья, однако Нора энергично затолкала его в такси. Хелен Наттинг поблагодарила его, что он пригласил ее разделить дни рождения, автора и книги, и Джойс из окна поймал ее руку, чтобы поцеловать, но и не успел, и передумал.

Дарантьер задержал присылку дополнительных экземпляров, обнаружив ошибку на обложке, и Джойс немедленно занервничал. Через неделю прибыло меньше полусотни копий, и в марте Сильвия уехала в Дижон разбираться. Мисс Уивер был обещан экземпляр № 1 из нумерованных, но первый из привезенных экземпляров Джойс надписал Норе и вручил — в присутствии Артура Пауэра. Ему, Пауэру, Нора тут же и предложила купить эту книгу. Джойс улыбался, но явно без особого удовольствия. Книгу она, несмотря на его уговоры, так никогда и не прочла. Когда их пригласили на балет, чтобы отметить день выхода книги, Нора едва не вывела Джойса из себя, спросив, с чего это праздновать такие вещи.

Когда появилось издание со списком замеченных опечаток10, он вложил в книгу записку для Норы, где сквозит глубоко затаенная обида:

«Дорогая Нора, то издание, что у тебя, полно опечаток. Пожалуйста, читай по этому. Я разрезал страницы. В конце — список ошибок».

Вскоре Джойс поехал навестить Августа Зутера, который делал статую поэта Карла Шпиттелера. Джойс спросил его, какой памятник он сделает ему.

— Полагаю, — ответил скульптор, — в облике мистера Блума!

— Mais non! Mais non!11 — закричал Джойс.

Такого памятника действительно среди всех джойсовских монументов нет.

Примечания

1. Насмешничая, я воздвигну символ сил... (У.Б. Йетс «Кровь и луна»).

2. Джойс опять обыгрывает school и cul — задница (фр.).

3. Обыгрывание названия книги Ф. Ницше «Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов» (1878).

4. Юноша! Тебе говорю, встань! (Евангелие от Луки, 7:14).

5. Французское «Vespasian», по имени римского императора, введшего налог на уборные и выгребные ямы, в просторечии означает «мочевой, мочеиспускательный».

6. Перси Биши Шелли «К...» (перевод Б. Пастернака).

7. С точки зрения наших времен (лат.).

8. Месяц рождения Джойса и день рождения Г. Уивер.

9. Ф. Бадген — наполовину корнуоллец.

10. Джек Далтон считал, что в первом издании было около двух тысяч ошибок.

11. Ну нет! Ну нет! (фр.).

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Яндекс.Метрика
© 2017 «Джеймс Джойс» Главная Обратная связь